Охрим Тарасович доехал до села с попутной подводой и прямым путем направился к дому тестя, а не к своему. Возчик рассказал Балябе, что хата его сгорела, подворье одичало. Рассказал также, что невестка с дитем проживает у Оляны Саввишны, у его, Охримовой, тещи. Старого Балябу словно подталкивало что-то в спину. Он торопился, укорачивая дорогу тем, что шагал напрямки через чужие дворы, огороды, держа в уме только Таранову хату. Его печаль по своему дому, по Насте заглушило пока иное, непривычное, но властное чувство — у него есть внук, сын Антона. Внучек!.. Он сможет вытащить его, теплого, из колыски, словно птенца из гнезда, сможет на вытянутых руках поднять к самому потолку, сможет посадить на колени, дотронуться запекшимися губами до пушистой головки, пахнущей материнским молоком.
Он вошел в хату неожиданно. Оставил у порога сумку с немудреным скарбом, скинул черную стоячую шапку и, не успев поздороваться, наклонился над колыской, отвел легкий полог — увидел спящего ребенка. С минуту стоял молча, сдерживая дыхание, и вдруг руки его ослабели, оскользнулись, голова упала на угол колыски, и Охрим зарыдал тяжело, так, как еще никогда в жизни не рыдал.
Баба Оляна прислонилась всем телом к печи, ища в ней опору. Паня подняла передник к лицу, закусила зубами, чтобы не вскрикнуть.
11
Даже в самые тяжелые дни блокады Ленинграда, в самые напряженные часы обороны Москвы Антон не мог допустить мысли, что все, во что верил, что любил, чем жил, рухнет, рассыплется в прах. И коммуна «Пропаганда» на хуторе Гоньки и Северина, в которой он жил в детстве, и колхоз Котовского, что на самом краю Новоспасовки, и его школа, выросшая в центре слободы, и МТС, что в немецкой колонии Ольгино расположена. Антон не мог даже подумать о том, что его жизнь, так счастливо складывавшаяся, его работа, его заботы и будущее могут сгореть в этом бешеном огне, что его мать, отец, его Паня с братишками-близнецами могут умереть, погибнуть, перестать существовать. Нет-нет, не может этого случиться! Он верил, что увидит их всех, обнимет, сядет с ними за стол, будет смеяться над своими страхами и сомненьями. Верил, что у него все впереди. Он ведь пока еще и не жил. Рос, учился в школе, проходил курсы — и все. Еще почти не работал. А ему предстоит столько сделать. Его тянет к себе степь. Он еще такое покажет!.. Он вспоминал коммуну. Почему она засела в сердце? Ведь жили в ней не ахти как. И поесть нечего было, и одеться не во что. Только и было, что сад да осокори высокие. Но какой сад и какие осокори! А какие люди!.. Жили все вместе, стояли друг за друга во всем… Весело было, шумно, радостно. И за стол вместе, и на работу вместе!.. Отец и мать всегда добром вспоминали коммуну, утверждая сына в его чувствах к ней. Тайно мечтал Антон, что коммуна вернется. Она, конечно, будет не такой малой, какой была на хуторе, она станет всеобщей — по всем слободам, хуторам, по всей степи, а то и по всей стране, до самой что ни на есть Сибири и дальше. Хуторская коммуна виделась теперь ему райским яблочком, краснобоким, сахарно-рассыпчатым, но малым. Она мелькнула, как сон, как далекая мечта, и ушла, посеяв в сердцах тягу к ней… Нет-нет, все это не должно погибнуть. Все, что с ним, что дорого и свято для него, останется на свете. Если бы он не верил, он бы не жил: зачем пустая жизнь без веры! Только мучил его всегда вопрос: почему так жестоко приходится платить за жизнь, почему так мучительно долго приходится добиваться ее перемоги?.. Он много раз ошибался, поверив в легкость победы. Когда летчики полка Преображенского поднялись с Кагульского аэродрома, что на острове Эзель, когда они долетели до самого логова фашистского, до Берлина, когда ударили по нему праведным огнем, подумал было, что уже пришла перемога. Но оказалось, нет. Позже, когда заняты были вся Прибалтика, Белоруссия, Украина, когда уже фашистский тесак был приставлен к советскому сердцу, к Москве, когда уже казалось, нету спасения, и когда затем войска опрокинули врага, погнали вспять, радостно вскрикнулось: «Вот она!» Но тоже, оказалось, рано… Затем был Сталинград, который стал для мира библейским чудом. Когда немыслимое сотворили, когда одних только пленных насчитывали трехсоттысячное войско, когда Германия окуталась в черные полотнища траура, подумалось: «Ну что еще может быть?! Все!..» Но и это был не конец. Еще гудела Курская дуга с ее сумасшедшими танковыми и воздушными баталиями, равных которым не подыскать. Перемога, верилось… Только и на этот раз не она. Стало очевидным: она возможна только в Берлине, нигде больше.