– Но целовать я тебя больше не буду… Не в ближайшее время. И я не буду притворяться, что ты моя. Я не стану держать тебя за руку и говорить, что люблю. И не пойду к пастору просить нас поженить.
Радость, переполнявшая меня всего несколько минут назад, испаряется, будто ее и не было, так что я даже не могу вспомнить это ощущение.
– Ты совсем меня не знаешь, – шепчу я.
Его глаза вглядываются в мои, но я не могу угадать его мысли.
– Я знаю тебя. И я уверен. Но я хочу, чтобы ты тоже была уверена.
– Я рассказала тебе, что чувствую. – Я проглатываю гнев и разочарование, чтобы не закричать от досады.
Джон кивает:
– Я знаю. В том, что ты чувствуешь, я не сомневаюсь.
– Ты сомневаешься в том, что я думаю, – произношу я без всякого выражения. – Сомневаешься, думаю ли я вообще. Способна ли думать.
– Наоми, – возражает он, – я просто не хочу больше никогда быть обузой. Моя мать не выбирала, рожать ли ей ребенка. Так бывает с большинством женщин. Мой отец… выполнял свой долг. Дженни тоже. Я знаю, что жизнь в конечном итоге сводится именно к этому – к долгу. К ответственности. Все это очень важно. Но я хочу, чтобы ты увидела, какой у тебя есть выбор… И все равно выбрала меня.
– Значит, до самой Калифорнии? Никаких поцелуев. Никаких обещаний. Никакой любви. Только ожидание. Будем ждать, пока ты решишь, что я достаточно хорошо все обдумала. И как долго, по-твоему, я должна думать, Джон? – Мой голос дрожит от гнева, а сердце так раскалилось от ярости, что мне хочется сжать его руками, не то оно разлетится на кусочки, оставив в груди зияющую дыру.
– Так долго, как тебе потребуется.
– Ты глупец, Джон Лоури. Я раз за разом вешаюсь тебе на шею. Постоянно говорю то, что думаю. Я никогда не скрывала от тебя своих мыслей. У меня почти ничего нет. Все платья заношены, обувь истерта. У меня нет ни мужа, ни дома, ни даже собственных кастрюль и сковородок. У меня почти ничего нет, – повторяю я, – но гордость еще осталась. И умолять я не стану.
Джон
Я обидел ее. Я знаю Наоми Мэй – я так и не привык называть ее Наоми Колдуэлл и, наверное, никогда не смогу – всего два месяца. Два самых трудных месяца в моей жизни. Самых худших. Самых лучших. Я чуть не умер, но никогда не чувствовал себя таким живым. Я поделился с ней тем, что не рассказывал никому. Я смеялся. Обычно никто и ничто не может меня рассмешить, но Наоми это под силу.
И я ее обидел. Она притихла. Нет, не просто притихла. Она меня избегает. Ее можно понять. Она говорит мне, что хочет разделить со мной постель, – я отказываю. Говорит, что готова прямо сейчас стать моей женой, несмотря на то, что мы в пути, – я хочу повременить. Наоми права: я глупец. Мне бы схватить ее, назвать своей, уложить в постель и следить за тем, чтобы никто ее у меня не отнял. Я хочу именно этого. Но она заслуживает большего.
Я не сумел ей все объяснить. Я оскорбил Наоми, принизив ее ум. И в то же время, вспоминая свои слова, я не могу придумать, как иначе мог бы это выразить. Я не отказываюсь от того, что сказал. Просто я мог сказать намного больше. Я мог бы сказать, что хочу разделить с ней постель, что ее поцелуи мне нужнее, чем воздух. Что хочу видеть ее улыбку, вести с ней беседы в темноте. Я мог бы сказать, что тоже хочу быть с ней. Что я не повернул домой после Форт-Кирни и оказался здесь лишь из-за нее. Но я не сказал этого и обидел Наоми.
До Калифорнии еще так далеко!..
11. Свитуотер
Джон
СНЫ МНЕ СНЯТСЯ не на английском и не на пауни. Они, как все мое детство, похожи на нечленораздельную смесь звуков и жестов, принадлежащих одновременно двум мирам – всем мирам. Моя мать работала у белых с самого моего рождения. Я слышал английскую речь и понимал ее. Я слышал язык пауни и тоже понимал его. Но иногда, даже понимая, не мог сказать. Когда я попал в дом к отцу, то поначалу почти не говорил. Это продолжалось долго. Не потому что я не понимал, а потому что мамина речь и отцовская речь беспорядочно плясали у меня в голове. Иногда слова у меня в голове начинали таять и стираться, и тогда я возвращался в родную деревню, садился у ног бабушки и слушал, пока они вновь не делались отчетливыми. Со временем я перестал так бояться, потому что понял, что родная речь всегда сможет ко мне вернуться. У меня в голове варился суп из наречий, но слова на пауни всегда были сочнее всех остальных. Я вылавливал их, точно мясо из супа, и тогда мамин мир снова открывался передо мной, пусть и ненадолго.