— Как есть, так и говорю, — Василиса встала. — При немцах был грех, врала, а своим людям чего мне таиться… За хлеб-соль такие слова не говорят. Злой ты, вижу, парень. Ушибла тебя война… А меня, думаешь, не ушибла? Отца в финскую убило, а мужа в сорок втором похоронила. Из плена еле живой ушел. До дому дотянул, а тут через месяц душу и отдал… Палочки у нас были трудодни, только работала я за эти палочки по совести и опять работать буду, сколько моих сил хватит.
— Тебе же при немцах понравилось? — ядовито спросил Смидович.
— Кобеля когда на цепь посадят, ему тоже деться некуда. Повоет, да и приспособится, — отрезала Василиса и отошла к печке. Сильная, широкая в кости. Веснушки на переносице потемнели, губы стали твердыми. — Кто к нам в Залесье немца допустил? Я его, что ли, звала?.. Видывала, как мужички в сорок первом году от него драпали, портки скидали. Теперь бабу обвиноватить хочешь?
Василиса не дала Смидовичу рта раскрыть, пока не высказала все напрямик. Сыпала не слова, а острые шилья. Втыкала их одно другого больней.
— А насчет постели ты сказал, так тут, милок, дело бабье. Тут надо мной никакой власти нет, сама командую. Не будет охотки, ты меня и к самому главному генералу в постель не загонишь. Смерть приму, а не дамся…
Смидович сидел багровый, таращил глаза и не находил слов ответить хозяйке. Орехов посмеивался, довольный, что Игната отчитали для его же пользы. Петухов смотрел на Василису, раскрыв от удивления рот. Зубы его блестели, как наколотый сахар.
Когда хозяйка вышла из избы, Петухов покрутил ушастой головой и сказал:
— Бойка!.. Напредки́ перед такой не высунешься. И жеребца небось обсадит. Зря ты завелся, Игнат, пропало теперь наше питание.
Он облизнул ложку и с сожалением заглянул в пустую кружку.
— Может, молочка она нам бы еще дала, а из-за тебя опять сухарики жуй. Ты злость на людей не изводи. Не можешь выкинуть, так в середке прячь… Хорошее нам питание подвалило, а ты все дело испортил.
На удивление разведчиков, хозяйка возвратилась в избу с куском сала.
— Ешьте, — сказала она.
Сморенные едой, Орехов и Смидович отправились спать на сеновал, а Петухов остался дежурить.
Вскинув автомат, он вышел на крыльцо и уселся на прогретые солнцем ступени. Рядом с крыльцом пламенела роскошная мальва.
Небо дремотно уплывало к закату. Дремотно шуршала листьями черемуха у забора. Сонно и лениво свешивались к солнцу зреющие шапки подсолнухов, высаженных под окнами. Осторожно копошилась в земле бесхвостая курица. Лес синел в мареве. Дорога, которая выворачивала к болоту, была пустынной.
Петухов сидел, и из головы у него не выходила фуксия, разросшаяся в солдатской каске. Василий любил, когда в избах держат цветы. Радостнее от них глазам, вольготнее, для человека мягче. В его деревне в каждом доме были цветы. Краснела на подоконниках герань, розовели вот такие фуксии, зеленели фикусы и лимоны.
И очень было обидно Василию, что только в его доме не было цветов. Сколько раз говорил супружнице, надо бы цветы завести. Просил хоть малую гераньку в черепок сунуть. Да разве с Пелагеей сговоришься? Цыкала в ответ на Василия, чтобы он лишний кусок хлеба в дом добыл, а не о цветках бестолковой своей башкой думал. Как-то раз Василий даже сам принялся гераньку растить. Пустил отросточек в чашку с водой и на окно, на солнечный пригрев, выставил. За неделю два листочка прорезались и корни пошли. Смешные корни — будто ниточки путаные. Не дала стерва баба гераньке в силу войти. Смахнула чашку на пол и загубила цветок. Говорила, что нечаянно вышло. Но Василий знал, что по злобе, по свирепости лютой, которая накатывала на супружницу иной раз так, что разума лишала.
А тут в войну цветок уберегли, сохранили. Много прошел Петухов фронтовых деревень и только сейчас увидел в избе цветок. Да еще ухоженный, в самой силе. Добрый тот человек, у которого в избе так цвет цветет.
Добрая хозяйка Василиса… Васена. На язык смела и сердцем отходчива. И телом могутная. Заимей такую жену, будешь как в запечье жить. Все время под горку будет, сами ноги пойдут…
— Тебе, значит, выпал черед дежурить? — услышал Петухов голос Василисы. Она незаметно подошла к крыльцу и теперь стояла, облокотившись о перила. — Твои дружки на сеновале храпят так, что на огороде слышно.
От Василисы пахло прелой мякиной, по́том и землей. В вырезе кофточки белела мягкая ложбинка. Петухов скосил глаза, и во рту у него пересохло, а в голове пошел звон. Так, будто по каске неожиданно цвинькнула пуля.
— Неужто так до вечера и будешь на крыльце сидеть? — спросила хозяйка. — Спать бы шел… Я немцев сама высмотрю. У меня на них глаз острый. Высмотрю и побужу вас.
— Нельзя, — строго сказал Петухов. — У нас насчет этого дисциплина.
— Раз дисциплина, так сиди, — насмешливо протянула Василиса и ушла на огород.