Читаем Потревоженные тени полностью

— Вот чудачка. Ну, где же это я ей возьму земляники теперь? Она почти вся уже сошла...

И тоже точно и ей ничего при этом не пришло в голову, кроме этой земляники...

И только. Больше даже ни слова никто не сказал ни о тете Глаше, ни об этом завещании ее, ни об этой несчастной Маше.

Вышел какой-то перерыв в их разговоре, и я спросил у матушки, к которой сидел ближе:

— Значит, они теперь уж к нам не скоро приедут?

— Кто? — не поняв, про кого я спрашиваю, сказала матушка.

— Тетя Глаша с Машей.

— Не знаю, не пишет; в будущем году, вероятно, — опять летом.

Я помолчал и еще спросил:

— А мы... поедем туда?

Но матушку в это время спросил кто-то о чем-то, и она ничего мне не ответила, занявшись разговором. Когда, несколько времени спустя, я снова ее спросил, — она скороговоркой ответила мне:

— Да... как-нибудь...

Когда гости вечером уехали, я встретил в зале отца — он был один — и сказал ему:

— Ну, вот ты говорил напомнить тебе о завещании, когда к нам приедет тетя Глаша; как же теперь, она ведь не приедет в этом году уж больше к нам?

Он усмехнулся и сказал:

— А ты не забыл еще?

— Нет, — с удивлением к этому его вопросу отвечал я.

— Сделаем уж как-нибудь.

— Но когда?

— Скоро. Я ее увижу скоро и поговорю с ней об этом, — сказал он, уходя от меня и оставляя меня одного в зале.


Тетя Глаша бывала у нас обыкновенно в начале лета, а мы ездили к ней в конце, так в середине или в последних числах августа, а иногда, когда запаздывали, то и в сентябре.

Отец, действительно, виделся с ней вскоре, но когда я спросил его, что он сделал насчет духовной, то он ответил мне, что все будет скоро в порядке, но он сказал это мне так, как говорят, чтобы только отделаться.

Поэтому вся моя надежда оставалась теперь на нашу поездку туда, когда я предполагал подбить уже самое Машу начать разговор об этом с теткой, объяснив ей предварительно весь ужас того положения, которое ее ожидает, если тетя Глаша, по лени или из боязни умереть, не оставит духовной на ее имя.

Этой мыслью я жил все время, с тех пор как отец дал мне на мой вопрос такой неопределенный и уклончивый ответ.

Как вдруг в середине августа, совершенно неожиданно для меня, я услыхал, что меня везут в наш губернский город, в гимназию, где я буду учиться, а жить буду в благородном пансионе при гимназии. Известие об этом решении было для меня до такой степени странно и неожиданно, что я прежде всего растерялся сам за себя, за свою участь, и при этом с первого раза, конечно, совсем почти забыл и о Маше, и о духовном завещании, ее обеспечивающем. Известие о предстоящей мне участи ошеломило меня, отодвинуло от меня все другие вопросы на задний план. Но я даже вскоре заметил, как только я освоился с мыслью об отъезде, что она, Маша, вновь приближается ко мне такой же все для меня дорогой, бедной и близкой моему сердцу. Она стала еще более необходимой для меня. Теперь, с моим отъездом, Машина судьба представлялась мне совсем почти уже решенной: кто о ней позаботится, кому теперь будет дело до этого? Я не видел никого, кроме себя, кому бы она была так, дорога и кто бы так постоянно внимательно и неуклонно думал о ней и заботился...

Я был тогда, как могу это понять теперь, вспоминая о том времени в связи с собою, с своими представлениями, нервным и впечатлительным до последней степени. Я помню, что накануне моего отъезда я ходил в сад и прощался с аллеями, любимыми деревьями, любимыми местечками в саду, где я сиживал. Понятно, что, уезжая, я представлял ее себе совсем брошенной, уж чуть не погибшей. У меня, как только я начинал думать о ней, дух захватывало, и я не знаю, на что бы я тогда не решился, чтобы только спасти ее.

В таком состоянии я был, когда настал и день отъезда. Помню, это было утром. Начинался чудесный, ясный день. Над рекой еще был туман, все низы, заливные луга вдоль реки были окутаны еще им; но уж солнце, большое и яркое, всходило, и чуялся ведреный день...

Этого утра, а также и подробностей отъезда, я никогда не забуду. Только что вставшие и наскоро умывшиеся, матушка, сестра, гувернантка, нянька — отец всегда рано вставал летом — вышли провожать меня на крыльцо, жмурясь и щурясь на восходящее прямо перед нами солнце. Я думал и был озабочен только об одном — как бы мне с достоинством, то есть серьезно, выдержав характер, уехать. Я чувствовал, что задень кто-нибудь хоть одну какую-нибудь из моих больных душевных струн, я не выдержу, слезы начнут душить меня, и тогда все пропало. Это все я не знаю теперь для чего мне было нужно и даже что такое было это, собственно, все: под этим все надо было понимать, конечно, одно самолюбие, больное от расставания, раздраженное от сознания невозможности протестовать, детски отзывчивое и доброе.

Перейти на страницу:

Похожие книги