Они у сирени опять что-то долго говорили и потом тихо, несколько раз останавливаясь, пошли сюда к нам, к террасе; у самых ступенек он взял руку у матушки и несколько раз почтительно, но как-то восторженно и горячо поцеловал ее. Матушка, по обыкновению, спокойно, флегматично допустила его сделать это, что-то еще сказала ему и, придерживая одной рукой платье, медленно начала подниматься по ступенькам. Он шел позади ее, махая шляпой себе о лицо и нервно то и дело поправляя волоса. Когда они подошли к нам, он сказал ей:
— Вы мне позвольте, Катерина Васильевна, на память вам и в благодарность за все, что вы делаете для меня, снять с них портрет... Я с собой взял сюда краски.
— В самом деле! Вот это отлично, — несколько оживленнее обыкновенного сказала матушка. — Только ведь мы здесь всего дня три пробудем...
— Я к вам приеду... Я постараюсь, чтобы Петр Васильевич меня как можно поскорее отпустил... Я тогда перед отъездом явлюсь к вам и в неделю их обоих нарисую...
Он был такой счастливый, сияющий...
В дверях, выходящих из гостиной на террасу, показался лакей, приблизился к матушке и спросил:
— Фриштик[50]
прикажете в столовой подавать или прикажете здесь накрыть?— Все равно, хоть здесь...
Мы все сидели на деревянных садовых стульях, расставленных на террасе, вдоль стен, по углам, вокруг таких же садовых столиков, а он стоял, прислонившись к большой колонне, и рассказывал что-то о том, как привезли его мальчиком в Петербург, он жил там у какого-то живописца... Я смотрел на него и внимательно слушал. Когда он замолчал, я не вытерпел и спросил его:
— Вы можете мне что-нибудь нарисовать?
— С удовольствием. Что хотите? Лошадку?
— Хорошо. Что-нибудь.
Он пошарил у себя в боковом кармане, вынул оттуда карандаш...
— А вот бумаги-то у меня уж нет...
Я побежал и принес ему бумаги. Он длинно и остро, не по-нашему, очинил карандаш, сел на стул, положил бумагу на широкое балконное перило и еще раз спросил, что же ему нарисовать?
— Что-нибудь.
— Ну, хорошо. Я вам нарисую петербургского чухонца на лошади. Таких лошадей здесь нет...
Мы с Соней близко обступили его и начали смотреть, как он скоро и смело рисовал, пальцем растушевывая карандаш. Лошадь выходила как живая. Мы смотрели и улыбались.
— Мама, посмотри-ка, ты поскорей посмотри, — говорила Соня.
Вдруг Фиона сказала:
— Постойте-ка... Ведь это колокольчики... это они, Петр Васильевич, едут...
Он вдруг перестал рисовать, повернул голову к саду и стал прислушиваться.
— Да, он. Наверно он. Вы поскорей дорисуйте, а то тогда некогда будет, — попросил я его.
Но он не слышал меня. Он быстро обернулся к матушке | и, взволнованный, прерывающимся голосом, скоро-скоро заговорил:
— Вся моя надежда... Катерина Васильевна... Все мое будущее... все, все...
В гостиных дверях показался лакей с блюдом, поставил его на накрытый уже стол и, неслышно, беззвучными шагами подойдя к нам, доложил:
— Кушать готово-с... Барин едут...
III
Колокольчик между тем звенел все ближе, резко и громко раздаваясь в саду. Наконец он так и залился по ту сторону дома и вдруг точно оборвался — приехали.
— А я пойду-с, — сказала Фиона, поклонилась нам всем и, улыбаясь какой-то полузначительной-полушутливой улыбкой, пошла к балконным ступенькам.
— Ты, Фионушка, ужо-то приходи, — сказала ей вслед матушка.
Она оглянулась, утвердительно кивнула несколько раз головой и пропала в саду.
Мы остались на балконе одни, то есть матушка, сестра и я, да еще этот живописец, несколько в отдалении от нас прислонившийся к балконной колонне, бледный, с каким-то застывшим, странным выражением на лице...
В доме, чрез отворенные на террасу окна, послышались голоса, шаги. На балкон выскочила большая дядина собака. Вслед за ней в дверях показался и сам он — высокий, стройный, несколько полный, с длинными, вислыми, седыми усами. Увидав нас и улыбаясь, он пошел к нам.
— Соня, что ж ты? — сказала матушка.
Сестра встряхнула волосами и, расправляя их, побежала к нему навстречу. Он на ходу нагнулся, поднял ее, поцеловал несколько раз и, не спуская ее с рук, подошел и начал здороваться с матушкой.
— Какая досада... я не знал, что вы здесь... — говорил он. Машинально потом протянул ко мне руку, зацепил меня, подтащил к себе и, продолжая говорить с матушкой, даже не смотря на меня, поцеловал в губы. Жесткие, прокуренные сигарами усы грубо дотронулись до моего лица. Точно какой-то большой зверь близко подошел и прикоснулся.
— Ну, уж этот раз я вас не скоро выпущу, — говорил он матушке. — Нет! Погодите.
Она, по обыкновению, улыбалась своей тихой, однообразной, безучастной улыбкой и что-то отвечала ему.
— Однако что ж, ведь завтракать готово? — вдруг спохватился он. — Идемте.