Мы были уж близко от дома и шли по средней липовой аллее. В доме, в окнах, ярко светился огонь, и от этого еще чернее казалась фигура дома... Вдруг впереди что-то показалось — какая-то тень. Она приближалась к нам. Немного погодя я увидал, что это живописец. Темно было, но я все-таки заметил, что он какой-то расстроенный, точно полоумный. Мне даже страшно за него стало. Он вглядывался в нашу толпу — очевидно, искал кого-то глазами. — увидал меня, нагнулся ко мне, к самому уху, и глухим шепотом скоро-скоро что-то заговорил. Я ничего не мог разобрать, что он говорит.
— Я не слышу, — сказал я.
Кругом нас стояла безмолвная толпа, но любопытная, внимательная. Он ничего не сказал. Опять нагнулся и начал шепотом же говорить, но реже, явственнее. Я понял, что он просит передать письмо, но кому и какое письмо, я ничего не понимал.
— Где же письмо? Кому? — также шепотом спросил и я его.
— Мамаше... вашей... вот оно.
— Хорошо-с.
Я взял письмо и сунул в карман, стараясь, чтобы никто не видал.
Но это увидали.
— И вот, посмотрю я, какой «ты», Иван, глупый, — сказал ему Никифор. — Ребенка, дитя ты в этакое дело путаешь... Себя ты этим не спасешь, а только хуже еще, пожалуй...
Но он, кажется, ничего не слыхал, ничего не понимал. Его, должно быть, чуть не до сумасшествия запугали рассказами о том, что его ожидает, и он ошалел теперь... Мы шли. Он шел рядом со мною молча, повесив голову, заложив руки назад... Когда мы вышли наконец на площадку, что была перед террасой, между ею и садом, и до дома оставалось уж несколько шагов, Никифор спросил меня, можно ли отпустить «народ».
— Покойной, сударь, ночи. Завтра опять пойдемте их будить, — кланяясь, говорили мне все эти конюхи, столяры и проч.
Они все пошли, и Никифор тоже, куда-то в сторону, к выходу из сада. Я остался один с живописцем.
— Ради бога... только чтобы никто не видал... — говорил он.
— Хорошо-с. Непременно...
Я оставил его и побежал к дому, туда, на террасу, в ярко освещенные комнаты.
В столовой за самоваром сидела матушка, возле нее — Соня, а напротив — дядя. Они уж пили чай. Тут же сидела с подвязанной щекой и приехавшая с нами гувернантка наша, Анна Карловна. У нее разболелись зубы, она все время лежала и теперь только вышла.
— Ну что, всех грачей разбудили? — спросил дядя.
— Всех, то есть там, за прудом, мы не были, — поправился я.
— Экая досада! — сказал он.
— А ноги не намочил? Покажи-ка, — спросила матушка.
Я подошел к ней и показал.
— Ну так и есть.
— Это роса...
— Все равно — мокрые... Поди, скажи Никифору, чтобы он дал тебе сухие сапоги и надел бы чистые панталончики.
Да ноги у меня сухие. Это так только... немного... — начал было я защищаться.
IV
Но она настоятельно приказала, и я пошел. Чтобы найти и позвать Никифора, я должен был зайти в переднюю. Когда я отворил дверь туда, там стояло в ожидании выхода дяди, для распоряжения относительно завтрашнего дня, человек десять «начальников», то есть управляющий, староста, конюх, коновал, наездники и проч. Они все, увидав меня, вытянулись и начали кланяться. Я позвал Никифора и поскорей вышел, смущенный этим народом. Никифор провел меня в комнату между передней и кабинетом, где стояли наши чемоданы, и начал открывать их, чтобы достать оттуда мне чистое платье. Пока я снимал и надевал новые сапоги, панталончики, кстати мыл уже и руки, причесывался и проч., в передней послышалось какое-то движение, и я явственно услыхал громкий и резкий голос дяди. Он что-то поговорил с управляющим и потом кого-то спросил:
— А по чьему же распоряжению этот болван шлялся по дому, по саду?
Кто-то что-то отвечал ему, но так тихо, что я ничего не разобрал. Потом я опять услыхал дядин голос:
— Во-первых, завтра, чем свет, остричь его... сшить ему из мизерецкого сукна[51]
куртку... ливрейную... Барин какой проявился... А вы и рады!..Опять чей-то голос, и я опять ничего не разобрал.
— Завтра, как я встану, чтобы он был уже одет.
И опять чей-то голос, и опять ничего не слышно. Потом дядин голос:
— Какие у него письма? Пошел, возьми у него... принеси сюда...
— А вы, сударь, письмо-то бросьте, какое он вам дал: его сжечь надо. Это не ваше дело, — сказал Никифор. — Его вина — он пусть и отвечает...
— Да в чем он виноват-то? — чуть не вскрикнул я.
— Тише, дяденька еще услышит. В чем виноват? В том, что... дурак он и есть... Разве это его место на балкон было приходить... Маменьке надоедать...
— Ну, уж если за это! — воскликнул я и побежал в столовую, на бегу застегивая куртку.
— Мама! «Его» будут стричь... потом драть... за тебя... Ты скажи...
Я был страшно возбужден. И без того нервный и впечатлительный, не привыкший дома к подобному обращению с людьми, никогда не видевший, как «дерут» людей, — я теперь сделался как помешанный. Матушка перепугалась, ничего не поняла, должно быть, и, обыкновенно спокойная, теперь совершенно растерялась.
— Поди сюда... что с тобой?
— Ничего... «его» стричь будут... потом драть...
— Кого — «его» ?
— Живописца!
Она вздохнула свободно.
— Глупости какие ты говоришь. Господи, как ты меня напугал. Я бог знает что подумала...