— Две семьи, девять человек, да вот эту девку отдельно...
VIII
На другой день тетенька рано утром уехала в город.
Она пробыла там недолго и вернулась в каком-то экстазе, радостная, довольная, веселая, чуть не сияющая, так что всех даже поразило это ее состояние и все невольно переглядывались в ожидании разъяснения этого.
Из города она обыкновенно привозила нам, детям, всякий раз леденцов, вообще сладостей, но теперь забыла и, как вошла только, сейчас же объявила нам об этом, добавив, что уж в следующий раз она привезет нам вдвое. И, судя по ее веселому, радостному возбуждению, можно было поверить и понять даже, что она это забыла не только от скупости или дурного расположения духа, а именно от охватившего все ее существо радостного настроения, причем ей уж ни до кого не было дела и она обо всех и обо всем забыла.
— Ну что, Клавденька, все как следует устроила? — спросила ее матушка.
— Все, — коротко ответила она.
Она приехала сейчас после нашего завтрака, и матушка спросила ее, не хочет ли она чего-нибудь закусить, так как все готово, все еще не простыло, и ей сейчас подадут.
Но она даже не отвечала на это, точно не слыхала, и начала:
— И сегодня же этот дурак ее к себе возьмет. Я сюда поехала, а он за ней к Астафьевым.
— Ты про кого это? — точно не догадываясь, спросила ее матушка.
— Как про кого? Про Илью Игнатьевича... Ах, мошенник, старый дурак... Ну, пускай... Пускай полакомится несколько дней... Пускай его...
— Клавденька! — воскликнула матушка, догадавшись, что она намеревается сделать потом.
— Что такое?
— Ужас какой!
— Какой ужас?
И она вся вдруг переменилась в лице.
— Какой ужас? В чем ужас?
— Ты что это хочешь сделать?..
— Что и он со мной сделал... Он меня обманул, прикидываясь, что у него ничего нет и что он больше трех тысяч за себя не может внести мне. Он меня обманул, ну, а теперь сам ко мне попался. Бог-то справедлив! Он все видит и все терпит до поры до времени... Вот теперь он и опять у меня в руках. Вот она, — добавила тетенька, вынимая из ридикюля связку бумаг и выбирая одну из них, — вот она, купчая-то крепость на нее... На его кралю-то эту... Вот она!
Тетенька разложила свернутый исписанный лист гербовой бумаги с печатями и похлопала по нем рукой.
— Вот она, птичка эта, где у меня сидит. Добудь-ка ее отсюда от меня. Добудь-ка!.. Да я его... мошенника... притворщика... Шампанским угощает... Любовниц себе покупает...
Не только тогда, но и потом я не видал лица, более искаженного ненавистью и злобой. Бледная, с побелевшими совсем губами, с горящими, маленькими от злости глазами, она едва, и то тяжело, с усилием, дышала, ловя и как-то захватывая ртом воздух. По лицу вспыхивают и перебегают судороги... Я в ужасе смотрел на нее, как смотрит кролик на змею. Меня страх обуял, и я не шелохнувшись сидел и смотрел на ее лицо, не в силах оторваться от него.
— Посмотрим, посмотрим, что это за краля... Вот ужо он привезет ее показать мне... — говорила она и сома гладила, положительно любовно гладила развернутую перед ней гербовую бумагу, как живое какое-нибудь существо. Посмотрим...
Весь этот день я ходил как помешанный. Вечером с девичьего крыльца доложили, что приехал Илья Игнатьевич и привез новую, купленную у Астафьевых, горничную.
— Сюда их привести?.. Или туда хочешь пойти? — спросила тетенька у матушки.
Та в перепуге ей ответила, что нет, не нужно сюда, и что она и туда не пойдет.
— Ну как хочешь.
И пошла одна.
— Мама, и я пойду! — воскликнул я, когда тетенька встала и пошла.
Матушка с удивлением посмотрела на меня.
— Тебе-то зачем?
— Ну, пожалуйста, ну, ради бога!
— Да с тобой там бог знает что еще случится.
— Ничего не случится.
— Знаю уж я.
— Ну, уверяю же... Ну, ради бога... Ведь не станет же она ее там бить.
Матушка пожала плечами, я обнял ее, поцеловал и кинулся в девичью.
Тетенька стояла посреди комнаты, а у входной двери, у обеих притолок, стояли — у одной Илья Игнатьевич в крайнем смущении, сконфуженный, почти растерянный, у другой — девушка лет восемнадцати, высокого роста, довольно полная, в лиловом ситцевом платье и красном бумажном платке на голове, из-под которого выбивались ей на лоб и на щеки пряди волос, и они казались мокрыми. Она плакала, — теперь перестала плакать уже, но видно, что долго и отчаянно плакала: по лицу протянулись полосы от слез и пыли; глаза красные, совсем распухшие. Нельзя было даже понять, какое у нее в обыкновенном виде лицо. По стенкам стояли наши горничные и женщины. Тишина была мертвая. В отворенные окна виднелся сад и, как сейчас вижу, прямо кусты сирени, все в цвету...
Тетенька говорила:
— Ну, как тебя...
— Вера Антонова, — глухо проговорил Илья Игнатьевич.
— Послужи... послужи... — не обращая внимания на его слова, говорила тетенька. — Отдаю я тебя ему в услужение за его верную мне службу... За то, что он верный мне человек был всегда, не вор... не обманщик... говорил всегда правду... не притворщик... от госпожи своей никогда ничего не скрывал... А если скрывал, то думал, что я никогда ничего не узнаю...
И она нервно расхохоталась.
Но сейчас же она опять оправилась и продолжала: