Группе знакомых и двух-трех незнакомых мне лиц удалось каким-то чудом раздобыть теплушку, которую прицепили к санитарному поезду, отправляемому на юг. Прицепили к этой группе и Мировича. Теплушку нашу правильнее было бы назвать холодушкой. Была одна ночь, в которую на нашей половине пассажиры едва не замерзли. Тут была мать М. Слонимского – Фаина Афанасьевна, племянник писателя Ш<естова>, Жука Давыдов, юноша лет 23–24. Массажистка Ев. Ал., (еврейка, дальняя родственница сахарозаводчика Балаховского) и никому из нас неведомая полька с годовалым сыном Мечиком. С другой стороны, комфортно завешанной коврами, поместился писатель Шестов, с двумя дочерями и женой, которую в Киеве в Скрябинском кругу прозвали Элеазавром (она была Анна Елеазаровна). Было в броненосной толщине ее душевной кожи в физической и духовной угловатости, в примитивности ума и какой-то костяной силе, разлитой во всем ее существе – нечто напоминающее динозавров, ихтиозавров, плезиозавров. Неврастеничного, слабохарактерного философа Шестова она прикрепила к себе неразрывными узами, родив ему двух дочерей и создав очаг, где у него был кабинет, в котором никто не мешал ему размышлять и писать. В этом вагоне Элеазавр следил ревниво, чтобы обе половины вагона не смешивались в продуктовой области, так как семья была снабжена гораздо обильнее и питательнее, чем мы. Ревниво относилась она и к беседам со мной для каких Л.И. осмеливался перешагнуть запретную зону. И скоро эти беседы прекратились. В ночь, когда мы коченели от холода, Л.И., однако, решился приблизиться к нам, привлеченный плачем старухи Слонимской. Он посоветовал нам лечь в кружок, друг к другу ногами. Не помню, послушались ли мы его. Знаю только, что, несмотря на жуткие ощущения холода никто из нас даже не простудился. На половине Л.И. ехал студент, Михаил Слонимский, который тогда считался женихом старшей дочери Шестова, Татьяны. Он знал наизусть всего “Евгения Онегина”, и всю дорогу декламировал отрывки из него[217]
.Жестокость этого описания Шестова уравновешивается только последующими воспоминаниями Варвары совсем иного рода. Но перед лицом безбытности, катастрофы Шестов передал себя в руки умелой и крепко стоящей на земле жены и тем самым сохранил свое здоровье и продлил жизнь еще на два десятилетия. Варвара напишет ему еще про пережитое. Но это будет потом. А пока она продолжает свой рассказ о дороге:
В эту поездку суждено мне было три раза испытать страх. Первый раз, когда младшая дочь Шестова, Наташа, пошла в лес за хворостом для нашей печурки (тогда уже она была у нас). Поезд должен был тронуться, а девочки (было ей тогда лет 16) еще не было видно на опушке. Если бы она не пришла вовремя, конечно, отец остался бы на этой станции. И страх за него был еще сильнее страха за Наташу. На станцию могли придти “белобандиты” и растерзать его за его семитическую наружность.
И вообще я тогда всю дорогу до Харькова с замиранием сердца прислушивалась на остановках, не раздается ли: “Бей жидов, спасай Россию”.
Второй страх был пережит в Харькове. Когда оказалось, что поезда дальше не идут, что надо оставаться на вокзале и ждать неизвестно чего. Но не к этому относился страх. Я – фаталист и в таких трагических положениях, как было и в Киеве во время 11-ти его переходов из рук в руки, смотрю на себя точно со стороны и очень издалека, хотя не без любопытства к тому, что это такое и чем это кончится. И с особым подъемом, точно мне поднесли стакан крепкого вина. Но, когда я поняла, что Лев Исаакович с семьей остается в Харькове, где у них были какие-то магазины, где можно было приютиться, и поняла, что он прощается со мной, покидая меня на вокзале, где насекомые хрустели под ногой
После Харькова пути Варвары и Шестова разошлись окончательно. Она с трудом добралась до Новочеркасска, где ее ждала Татьяна Скрябина, затем они все вместе ненадолго поселятся в Ростове, куда подруга и ученица Варвары, Олечка Бессарабова, привезет слепую мать Варвары Григорьевны, а семья Шестова через Севастополь выедет за границу на французском пароходе “
Смерть Надежды Бутовой. Поверх барьеров
В письме Шестову Гершензон рассказывал ему подробно о том, что происходит в их брошенной московской квартире.
31 июля 1920