Потому что ты видишь в американской толпе своего старого приятеля, а здравый смысл вопит в твоих мозгах – это не Володя, ему сейчас должно быть уже за восемьдесят, а этому человеку, который так фатально на него похож – не только внешностью, но и походкой и ухмылкой – явно не больше сорока… Почему же он, прежде чем исчезнуть в пасти подземки, дружески кивает тебе?
Ты натыкаешься в лифте на горничную в гостинице во Франкфурте и вдруг… узнаешь в ней одну из твоих стародавних пицундских подруг, Танечку… Но эта девушка в накрахмаленном белом фартуке никак не может быть Танечкой. Танечка старше тебя на два года, значит ей сейчас 67, а этой крошке не больше девятнадцати. Но она смотрит на тебя также ласково-иронично, как когда-то смотрела Танечка и голос ее веселый также звучит… и эти глаза, незабываемые, зеленые с коричневыми пятнышками, и эти веснушки, и этот запах яблока…
Если ты увидел на улице Берлина или Парижа такого фантомного «володю» или такую невозможную «танечку» – самое худшее, что ты можешь сделать, это побежать за ним… за ней… догнать, взять за руку, попытаться заговорить, задавать вопросы… или, не дай Бог, начать что-то рассказывать.
Тогда ты испытаешь онтологическое унижение, ангелы рассмеются, карточный домик рассыплется. Синие птицы разлетятся.
И твой долгим, мучительным трудом построенный воздушный замок существования, убежище для души, со всеми его призрачными обитателями, стенами с башенками, светлыми покоями, поэтическими закоулками, висячими садами и прочими золотыми рыбками – в один момент разрушится.
От него останется только труха. И ты окажешься там, где ты когда-то начал свой новый путь – на безлюдном пустыре, поросшем полынью, один, нагой и беззащитный.
А в голову против воли полезут воспоминания, от которых ничто не сможет тебя защитить.
Я встретил Джима в Нью-Йорке, в Гринвич-Виллидже, недалеко от дома, где жил Бродский на Мортонстрит. Он явно спешил. Шел в сторону Гудзона. Что ему там понадобилось? Купил пароход и задумал перепродать?
Элегантный, самоуверенный, деловой человек.
Я даже не попытался его догнать. Боялся, что он исчезнет, как только я дотронусь до него рукой.
Тот самый Джим… Уму непостижимо.
Как его на самом деле звали, я не знал даже в то время, когда раз в четыре дня, на пересменках, встречался с ним по долгу службы в нашем «Центральном складе типографских машин» в районе Белорусского вокзала, где я тогда работал сторожем «чтобы не прервался стаж».
Во время нашей первой встречи он представился: «Джим. Так меня все зовут… Покойная мама так меня называла, потому что мне очень нравился в детстве темнокожий друг Гекльберри Финна. Я вылепил его фигурку из пластилина, выучил наизусть его монологи и декламировал их взрослым. Все смеялись».
Джим помолчал немного и добавил: «Не хочу, чтобы ты узнал от других… я только неделю как освободился. Отсидел два года за "спекуляцию валютой". Засадили за двадцать долларов в кармане, суки. Устроился сюда, потому что нужна справка о работе. A-то опять посадят… как тунеядца. Да, кстати, ты не знаешь, где тут телефонная будка?»
Ну что же, Джим, так Джим. Сидел, не сидел… Не все ли мне равно? Я с ним крестить детей не собирался.
– Будка за углом. Вон там. А откуда у тебя доллары?
– Откуда, откуда, от верблюда. Дядя провез несколько сотен. Он еще в семьдесят четвертом уехал. Устроился неплохо. У одного из наших работает. В Бостоне. Шоферит для него. Бабу его возит туда-сюда. Капусту привез в подарок… но видать кто-то настучал. Может, с самой таможни пасли. Посмотреть хотели, для кого валюта… Меня прямо на выходе из гостиницы «Украина» схватили. Руки завернули. И сразу начали шмонать. Двадцатку мою нашли, а сотню для матери, в потайном кармане, нет. На киче отобрали и сотню. Вот суки, ни себе, ни людям. Ладно, доживем до понедельника, брат…
– Надеюсь. Только вот, будет ли лучше… в понедельник.
– Слушай, а там, в подвалах, и впрямь типографские машины?
– Не знаю. Никто не знает. Нам туда заходить воспрещается, мы только двери, окна и замки проверяем. Может быть, там бомбоубежище на случай атомной войны… или большевистское вундерваффе спрятано… или золото партии… не бери в голову.
Джим был высоким, худым, немного сутулым, слегка флегматичным, ярко выраженным евреем лет тридцати. Его заветная мечта не отличалась оригинальностью.
– Ты знаешь, больше всего на свете хочу уехать навсегда из проклятого Совка и поселиться в Нью-Йорке. Буду играть на бирже, заработаю кучу денег и стану жить по-королевски. Так и будет, обязательно. И когда-нибудь, Антоша, мы встретимся с тобой на Бродвее, и я посажу тебя в мой шикарный кадиллак и повезу обедать в лучший ресторан Нью-Йорка.
– Дураки мы с тобой. Раньше надо было линять, а не варежку разевать понапрасну. Проболтали наше время. А теперь…
– Раньше никак. Мать не мог одну оставить.
– Понимаю. А я не хотел бросать молодую красивую жену, мы только поженились. Она бы ни за что не уехала. Патриотка…
– Нашел бы себе в Штатах новую жену. Ты парень видный.
– Я эту любил. Все равно развелись. Цапались, цапались…