Полковник Свиридов скрылся за тонированным стеклом автомобиля и исчез в ночи. А я остался стоять на опустевшей площадке перед зданием с остановившимися часами, освещенный, как мишень в тире проезжего балагана… И мне хотелось, чтобы была темень, кромешная, и в памяти блуждала лишь одна строка: «На меня наставлен сумрак ночи тысячью биноклей на оси… Если только можно, Авве Отче, чашу эту мимо пронеси…»[22]
Глава 59
«Гул затих, я вышел на подмостки…» Мы прошествовали в зал, уставленный по периметру огороженными, подобно ложам, столиками, за которыми расположились слушатели; лица их лишь угадывались в полутьме… Здесь в эту ночь мне ничто не грозит. И можно расслабиться… Но – как? А потребовать бы ведро водки, кошку, чтобы мяучила надрывно и жалостливо, а я бы заливал зеркальный паркет скупою мужскою слезой и – страдал: «Э-э-э-х, таска-а-а-а…»
Еще два лица показались мне в полутьме смутно знакомыми, но различить их я не успел… Нас с доктором Ростовцевым проводили за стол; как и остальные, он был идеально пуст и накрыт черной скатертью; перед каждым лежал пустой нотный стан и – томики стихов, обернутые в одинаковую бумагу.
– Вам повезло, Олег. С подобными импровизациями Эжен выступает лишь дважды в год, и знают о них лишь посвященные…
Посвященные – во что? Но и этот вопрос, как и многие, что задавались мне этим городом, остался без ответа. Да и нужны ли они?.. Те, кто знает, зачем живет, не знают, как жить. А те, кто знает, как жить, не задумываются над первым… Я же… И первый, и второй – тайны, покрытые для меня мраком… А жизнь уязвима и кратка, длись она даже век… И человек теряется в ней, как песчинка в Аравийской пустыне…
– Зачем нотные листы?
– Любой из гостей, если захочет, может написать что-то, и Эжен разовьет тему… Но… Это считается здесь нетактичным. Все предпочитают открывать томики и выбирать стихи – наугад. Получается некая психологическая игра, в которой, впрочем, немало мистики… Ну а если добавить гениальные импровизации Эжена…
Я только помотал головой, а в ней, пустой, как двухтысячелетняя краснофигурная амфора, плавала строфа «Грибоедовского вальса» Саши Башлачева: «…но случился в деревне с сеансом выдающийся гипнотизер…»
Блестящая поверхность пола, подиум, небольшая сцена, погруженный во тьму зал, и только крутящийся зеркальный шар под потолком орошал черное пространство наверху мнимым млечным сиянием…
Эжен появился в белом фраке; длинные его волосы были набриллиантинены, лицо бледно, и более всего в странном этом освещении он походил на Пьеро… Так и казалось, он сейчас взмахнет рукавами и начнет декламировать – тонко, ломко, пронзительно: «Пропала Мальвина, Мальвина моя…»
Но музыкант лишь поклонился, сел за клавиатуру синтезатора…
Первым решился мужчина средних лет… Он открыл наугад лежащий перед ним томик, прочел отчетливо, почти без всякого выражения:
Эжен застыл на своем возвышении, потом, едва касаясь, провел пальцами по клавиатуре… И словно теплый ветерок пробежал над залом, едва шевеля листву деревьев, но уже угадывается близкая осень с ее легкой, невесомой, как летящие над зеленой стрельчатой озимью паутинки, грустью… А потом – словно черный провал ноября, и осень делается строгой, и холодные нити дождей струятся с оловянного казенного неба, и листья обвисают линялым тряпьем, и капли стынут на изломах черных сучьев, и земля вдруг запахнет остро, призывно… А мир сделается волглым и серым – в ожидании снега.
Снег должен пасть пушистым покоем, сгладить неприглядное сиротство оголенного леса, разоренных гряд, убогое бездорожье неяркой, милой земли… И его все нет, нет, нет… Порою срывается с низких туч мокрая крошка, сыплет, покрывая озябшую землю грязной холодной хлябью, и озимь трепещет предчувствием близкой гибели.
Снег возникает, как чудо. И день и другой небо напитывается тяжестью, нависает, делая мир беспокойно-растерянным, и люди мечутся – ломкие, уязвимые, беспомощные, они словно ищут покоя и – не находят…