Дальше в письме шло обещание открыть кому следует все тайны во тьме готовящейся революции. В десяти строчках пять раз слово «революция» попадалось. Очень не любил Александр Павлович это слово и сам никогда не произносил его. Так в жизни боялся он только державного родителя в юные годы, когда в Гатчине что-нибудь в экзерцисгаузе напутает, ждет батюшкина окрика и прячется за друга, тогда еще барона Аракчеева. Принимал частенько на себя без лести преданный двум царям красномордый слуга августейшие разносы, предназначавшиеся нежному Александру. «Что же делать, – писал дальше Фотий. – Мне все открыто, граф Аракчеев все может, он верен, и об нем мне открыто тогда. А если не возьмешь меры для отвращенья, все узнав от меня, то такой план сделан, что может быть через четыре года исполнится, если созреет все к тому. Чтобы весь вдруг план разрушить, то двух человек от должности отдай, одного от себя, а другого от службы»[200]
.Александр Павлович понял, что речь идет о Голицыне и Кошелеве, поморщился, но прочел письмо до конца, снова перечел его, потом оба письма положил в шкатулку и запер. Весь день ему было не по себе, не то тревога какая-то давила горло, не то тошно становилось, будто похабных лубочных картин насмотрелся. Вечером, хоть вчера и назначил, не принял князя Александра Николаевича. Покушав на ночь размоченного чернослива для желудка, лег спать. Будучи туг на ухо, несмотря на шум в соседней комнате, где слуги, переругиваясь, убирали одежду, заснул, как только камердинер Анисимов прикрыл его одеялом. И приснилась ему смерть. Снился ему Михайловский замок, большая зала с белым голубком, где тайно бывал с князем Александром Николаевичем. Среди залы стоял большой стол и на нем зажженный семисвечник. За столом сидели какие-то люди, все будто знакомые, но имени ни одного вспомнить не мог, или, может быть, у них уже не было земных имен. Все они что-то читали, перебирая бумаги, и бумаги шуршали, шелестели у них под сухими желтыми пальцами. И еще явственно скрипело перо. Александр Павлович понял, что кто-то записывает его грехи. А может быть, подсчитывает мундиры, оставшиеся после в Бозе почившего императора Павла I, и все какого-то Преображенского мундира не досчитывают. Александру Павловичу стало не страшно, а как-то нудно и томно. Вдруг слышит он голос графа Аракчеева: «Ничего, батюшка, ничего, ваше величество, я тебя с того света выведу». Он оглядывается – никого нет. Он выходит из зала и идет какими-то бесконечными коридорами и переходами, поднимается по витой лестнице, как тогда, к двери отцовской спальни. Он знает, что за этой дверью кого-то душат. Он хочет войти, чтобы давний грех сделать не бывшим, но на пороге стоит Катерина Филипповна и палец приложила к губам. Он толкает ее, и будто в легкое облако или в нежный пух входит рука. Он открывает дверь, а там вовсе не комната, а бесконечная снежная поляна. Над ней летит черный орел. Великая тишина, великая Немота, самодержавнейшая, благочестивейшая смерть на всей земле. Александр Павлович проснулся в 4 часа утра задыхаясь. Долго у него во рту было горько, будто он наглотался дыма.
XIV
«Je viens de recevoir, Sire, une lettre de Madame Tatarinoff que je vous envoie. Elle est au désespoir qu’on ne lui a donné que deux jours pour rester au Palais Michel. Etant malade et son quartier quoique loué n’étant pas encore prêt elle demande qu’on lui donne quelques jours encore. Je vous prie, Sire, de me dire en deux mots ce que j’ai à lui répondre»[201]
.«Vous ayant chargé de trouver un quartier logeable pour madame Tatarinoff, je ne pouvais pas attendre que le choix <пропуск в тексте. –
XV