Впервые меня привел в этот сквер Вовка. Снова была осень, мы бродили по скверу, где всюду лежали яркие осенние листья, а среди полуосыпавшихся кленов и лип, уже слегка оседая в землю, замерли чудовища. Жабья маскировочная окраска делала их еще более похожими на зверей: орудие с коротким задранным вверх стволом напоминало вместе с лафетом вставшего на задние ноги медведя, полевая пушка с расставленными широко колесами и длинным тонким хоботом выглядела огромным насекомым, башни пятнистых танков были как змеиные головы, только без шей. Что-то вроде железного зоопарка. Вовка, который уже был здесь без меня, торопил.
— Идем, идем, — говорил он. — Там еще знаешь сколько!
А я смотрел цепенея. Вот папа выглядывает из окопа, а на него, подминая проволочные заграждения, ползет, скрежеща гусеницами, такая стальная жаба… Я знал, что папа был врачом, но он погиб на войне, а к тому времени я видел уже много военных фильмов. На войне умирали, сражаясь, значит, сражался и мой папа… Из рябящей листвы на меня надвигались морды немецких танков. Я по ним целился. Вовка стоял сзади. Он ничего не говорил и только, когда я к нему повернулся, пошел, глядя в землю, со мной рядом. Вдруг он остановился.
— Знаешь что… Знаешь… Пусть он тебя к нам берет. Или… меня пусть вам отдаст.
Вечером он то же самое сказал Марии Дмитриевне. Она сняла свое чеховское пенсне и долго его протирала.
— Я бывал в том переулке, — сказал я старпому.
А залив тем временем еще больше потемнел, и чайки за кормой, их осталось совсем мало, порозовели, словно покрытые новогодней глазурью. Лица пассажиров на палубе приобрели красноватый оттенок, как на плохо проявленной цветной пленке. Солнце уходило за горизонт. Гогланд оставался позади — от сосен он казался совсем черным, и одинокий маяк на берегу лишь усиливал ощущение, что остров совершенно безлюден.
А потом я лежал в своей каюте и думал, что всего в нескольких десятках метров от меня находится Настя, наверно, она тоже сейчас не спит, и ей слышен, так же как и мне, и наш короткий гудок встречному судну, и легкое покачивание — видно, встречное судно идет на хорошей скорости.
Неужели все эти два года она плавает? — думал я. Плавает, а я этого не знаю? Ее, конечно, можно было найти в любом случае, уплыла она или улетела, — в наши дни человек не исчезает бесследно, как бы, может, он сам того ни хотел, а уж тут-то случай простой, я разыскал бы ее за неделю. Но она оставила мне письмо, в котором написала, что уезжает на языковые курсы и просит ее не искать. Языковые курсы! Какие еще курсы после университета? И я решил, что она полюбила, и уехала с ним или к нему, и в новой своей жизни ей не нужен я, как тень ее прошлого.
— Мы с тобой, видно, предрасположены к одним и тем же болезням, — сказал мне однажды Андрей по поводу, который я уже не помню, но помню, что, сказав это, он осекся.
Настя была настолько же младше меня, насколько младше Андрея была Маша, и я никак не мог отделаться от сопоставлений. Помню отчетливо, как несколько лет назад мы бродили с Настей по каким-то покрытым неглубоким снегом холмам; начинались сумерки короткого зимнего дня, с вершины холма скатились один за другим лыжники, и вот мы стоим обнявшись, и от того, что она мне шепчет, я должен бы быть счастлив, — легкая и тяжелая, она подняла ко мне лицо, а мне все мерещится, что кто-то смотрит на нас из-под горы, и этот кто-то уже знает, что сначала те на горе обнимают друг друга, а потом она уедет от него, пропадет навсегда, будто вот так вскидывать руки ему на шею, и вот так глядеть ему в глаза, и шептать такие слова — это ничего не означает. И этот кто-то внизу — тоже я.
Стоп, сказал я себе, стоп. Ты ведь ничего еще не знаешь. Ты не знаешь еще, почему она тогда скрылась. Да разве ее сегодняшние глаза ничего не сказали тебе? Она же рада, счастлива. Это-то хоть ты увидел?
Я тяжело вертелся с боку на бок и казался себе то старым, как Каюров, то совсем мальчишкой, которого обманет всякий, кто захочет. Я не люблю вспоминать об обманах — ни о том, как обманывали другого, ни о том, как обманывали меня, от одного воспоминания об обмане я могу заболеть, мне кажется… А сам-то, вдруг подумал я. Как у тебя дела с Ольгой? И я опять завертелся.
День начинался удивительно — мы поплыли, и остальное, куда ни повернись, тоже обыкновенным не назовешь. Вот хоть Настю нашел, думал я, но тут же понимал, что эта случайная встреча не приблизила меня к Насте ни на шаг, может быть, даже наоборот, именно этой встречей и перерезана наша последняя ниточка.
Шла ночь, надо было заснуть, а я слышал, как уже не во мне, во всем пульсирующем пространстве каюты что-то отвратительно и ритмически бухает.
И вдруг я вспомнил Вовку Калашникова и как он, если что-то разволновало его или взбесило, хватал краски и начинал мазать ими — с кляксами, потеками, с подрисовыванием зубов и ушей бесформенным пятнам… Наверно, в этой нервности Вовки еще до того, как их семья развалилась, было заложено предчувствие.