Читаем Повести полностью

Мы с Вовкой учимся в одном классе, учимся почти вровень, но иногда с Вовкой бывает что-то странное — он замыкается. Это у нас дома он начал рисовать. Нарисует что-нибудь — и полдня не прикоснись к его рисунку, глаза выцарапает. Что-нибудь спросишь у него — он не слышит и, выставив язык, подрисовывает. Отойдет, посмотрит и опять подрисовывает. И если здесь его заденешь — может потом сутки не разговаривать. Не то чтобы злится, а как бы нырнет вглубь и оттуда тебя не слышит. А потом снова вынырнет — и мы с ним опять идем за осколками. Или уезжаем далеко от дома на трамвае. По Литейному тогда ходила «двадцатка», и вот мы сидим с ним в полупустом к концу маршрута трамвае, громко объявляя следующую остановку: мы уже знаем названия всех. Кондукторша посмеивается, мы ее развлекаем, но какая-то женщина с мягким лицом, перед тем как выйти, подходит к нам и тихо говорит:

— Зачем вы это делаете? Посмотрите, ведь над вами смеются.

И мы выскакиваем на первой же остановке, уши у нас горят, — перед нами косогор у Озерков, безлюдные холмы, спускающиеся к воде, осень. Листья уже опали, и вдали, за озером, сквозь сосны просвечивает белое пятно церкви. Мы уходим от трамвайных рельсов, туда, где только ветер и откос горы, и бродим долго, и Вовка вдруг говорит:

— Егора… Давай всегда…

Может, потому, что я из него не тянул, чтобы он договаривал, он договаривал сам. И тут, когда мы снова сели в трамвай, он договорил. И я его слегка стукнул в плечо, потому что и так было ясно, что мы всегда будем вместе.

17

На пассажирском судне таких размеров я был впервые.

Лифты, музыкальный салон, два ресторана. И если петляешь по судну без дела — через каждые пятьдесят шагов бары. Но весь первый день меня тянуло на палубу. За Кронштадтом раздвинулись берега, ровней, утробней стал существующий отдельно от тишины гул наших двигателей. Остро щемящее чувство ожидания наполняло меня. Путешествие! Настя.

И я бродил по палубе, щурясь на желтеющий закатный залив. Навстречу попался старпом.

— Дышим?

Он явно что-то хотел у меня узнать, опять небось по поводу царапнувшего его пункта, но такая тишина стояла над заливом, так лениво падали в воду за кормой люминесцирующие в закатных лучах чайки, так много времени у нас с ним было в запасе, что какое уж тут выяснение?

— Гогланд проходим, — сказал он. — Самое грустное на Финском заливе место.

А мне — то ли утренние упражнения давали знать, то ли наваливалась усталость спрессованного дня отхода — никак не оторвать было глаз от воды. Блестящее ее покрывало гипнотически манило смотреть на него и смотреть, и вот уже впадаешь в какой-то сон наяву, лишь случайные точки отрывают на миг — вон стоит, как солдатик на посту, горлышко дрейфующей бутылки, вон гондолой плавает перо чайки, вон лежит на воде, как на стекле, нисколько не погрузившийся белоснежный брусок пенопласта… И снова спишь.

— Почему оно для вас грустное? — спросил я.

— Оно для меня грустное потому, — как на уроке во втором классе, ответил Евгений Иванович, — что я тут грущу.

Пришлось проснуться окончательно. Эта игра в идиотские ответы, если тебя не слушают, тоже была известна мне давно, известна как нарастающий звон во включенном уже динамике перед тем, как из него раздастся команда, известна как прохладное спокойствие кают-компании.

— Простите, — сказал я.

— На этом месте, — увидев, что я проснулся, сказал старпом, — мне всегда вспоминается один человек.

Над морем лежал вечерний августовский штиль, впереди были заморские города и острова с пальмами.

— Но жил он давно, — со странной интонацией произнес Евгений Иванович. — При Петре. Рассказать или уже скучно?

При Петре так при Петре. Какое же плавание без баек, услышанных на палубе?

Перейти на страницу:

Все книги серии Повести ленинградских писателей

Похожие книги