Я стоял в своей каюте и смотрел в иллюминатор — по причалу к трапу возвращались грибоедовцы. Ракурс наблюдения был странным — глаза мои находились на уровне щиколоток. Людей, которые были еще далеко, я мог увидеть целиком, тех, кто подходил к борту, видел лишь частично. Увидел Настю. Открыть иллюминатор и окликнуть? А потом, когда присядет на корточки, сунуть букет, как из подвала? Я взял цветы и пошел ее искать. Ни каюты, ни номера ее телефона я еще не знал.
Нельзя прятать за спину такие цветы, но еще глупее нести их по узким коридорам перед собой, глупо улыбаясь встречным девушкам из пассажирской службы, которые улыбаются тебе. Я блуждал по коридорам и палубам, готовый себя проклясть. Зря мы оба обрадовались встрече. Нам опять ничего не понять и не выяснить — и ни она не сможет здесь быть собой, ни я. Наверно, я встретил уже всех женщин судна по три раза, прежде чем на верхней палубе увидел Настю. Она была не одна — около нее стоял тот самый высокий и стройный господин Швейниц, который прибыл на «Грибоедов» с японоамериканкой. Невесты сейчас при нем не было, и он что-то весьма быстро и весьма непринужденно излагал Насте, а она вежливо улыбалась. По-немецки я не понимаю ни слова, но, может, именно потому, что я не понимал ни слова, мне начало казаться, что не просто так он заговорил с Настей. Как только она пыталась сделать шаг, он, не переставая говорить и посмеиваться, тоже делал шаг, и она опять должна была ему отвечать. А я был с этим синим букетом. Очень подходящим оказался цвет. Мне ничего не оставалось, как стоять поодаль, делая вид, что мне страшно нравится пасмурный Бремерхафен и потому я решил бросить на его причал при отходе эти цветы. Но нельзя же бесконечно так стоять. Я подошел к ним и, когда она меня увидела, сказал:
— Это тебе. А ему скажи, что ты на работе и к тебе нельзя приставать.
Она бросила на немца быстрый взгляд.
— Егора, здесь так не делают.
— Очень даже делают.
— Я надеюсь, что господин… не понимает по-русски.
Он сам подтвердил, что не понимает. Кажется, только тут она увидела цветы.
— О, господи… ты с ума сошел! Сколько ты на них истратил?
— Они росли просто так.
— Ну, перестань! Скажи мне… — Она на миг даже забыла о своем немце. — Ты что, действительно сам их купил?! Но на что? Это же… Это же в переводе…
Как будто блеск ее испуганных, снова чуть-чуть закосивших глаз можно было перевести на цены джинсов, магнитофонных пленок или мотков шерсти.
Немец все еще чего-то ждал. Я бросил взгляд на его челюсть. При близком рассмотрении она по-прежнему казалась внушительной. Естественный отбор, подумал я, выживали те тевтоны, у которых оказывались самые крепкие челюсти. Я был зол на себя. Дурацкую устроил сценку, что ни говори.
— Дай ему понять, наконец, что ты занята.
— Да самое-то смешное, — сказала она, — что я не просто занята, а времени у меня нет ни секунды… А тут вы… Оба. — И Настя уткнулась носом в цветы.
— Чего он от тебя хочет?
— Чего, чего… Откуда я знаю?
— Ладно, — сказал я. — Ты беги по своим делам, а мы с господином… Он не успел сообщить тебе свое имя?
Мне не хотелось открывать, что я его уже знаю.
— Здесь иначе нельзя. Герр Швейниц… Герр Козьмин, — произнесла она.
Он без удовольствия, но учтиво наклонил голову.
Я тихонько взял ее за плечо — только сейчас я и мог себе это позволить — и легонько отодвинул ее от нас.
— Мы с герром Швейницем найдем, что делать, — сказал я.
И она ушла.
А я повел этого гуся в бар. Ведь что-то у меня в карманах осталось? Здесь и дальше должны бы, вероятно, следовать странные диалоги, но их нет никакой возможности привести, поскольку их невозможно пересказать. По этому поводу, решил я, нечего особенно смущаться. Да, я не знаю языка Гете и Шиллера. А он, этот мой собеседник, язык Толстого и Достоевского знает? Так что в лучшем случае для него мы квиты. Но несомненно одно — мы с ним каким-то образом друг друга понимали. Было ранне-предужинное время — часов около пяти, и потому я решил, что рюмка водки или какого-нибудь виски с содовой этому капиталисту совсем не помешает. И я довел его до бара, и бармен с несколько, как мне показалось, преувеличенной, а потому неприязненной любезностью поставил перед нами то, что я ему заказал. И мы немного поговорили. Он — по-немецки, я — по-русски. Свои незначительные запасы английского я приберегал. Я вовсе не желал с этим Гансом сближаться. Двадцати минут общения, решил я, вполне хватит. Симпатии к нему у меня не прибавилось, у него ко мне, вероятно, тоже. Когда я вынул деньги, он тоже потянулся за бумажником, я его остановил. Теперь бармен смотрел на меня как-то странно, как Люба на цветочном рынке.
— Сдачи не нужно, — сказал я. Бармен смотрел на меня так, что мне казалось, из его глаз сейчас польются слезы.
Мы с немцем вышли на палубу.
— До свидания, — сказал я ему на языке Пушкина и Толстого, хотя попрощаться-то вполне мог так, чтобы он что-то понял. Но не для чего их баловать.