И игра с блистательными победами и горькими поражениями, с упорной мелочной борьбой, когда целый кон иногда проходил в том, что партия выбивала одну злосчастную рюху, лежащую у самого края города, рюху, перед которой пасуют лучшие игроки, — эта игра овладела всем двором.
Пыльные лица обтекают грязным потом. Головы точно под хмельком. Ладони намозолились от грубо оструганных палок. Вровень идут партии. И, почти не замахиваясь, бросая вперед все тело, бьет Гладких, и легко, часто поверху, летит удар Коваля, и несоразмеренно силен удар Смирнова, и размерен, но слишком низок удар Лобачева, удар, после которого всегда облаками поднимается пыль.
Сейчас Лобачев отличился: последней своей палкой «отпечатал письмо», ударил в середину последней, самой трудной фигуры, под торжествующие крики своей партии выбил из города неприметную чурку и победоносно осмотрелся.
Гаснет закат.
Неприятельский город еле разглядишь… Лобачев увидал Миндлова и Косихина и подошел к ним.
— Как ударил? Здорово! Чемпионский удар. — Глаза его блестели. — Видал? — спросил он Косихина.
— Хорошо, — сказал Косихин. — А я вот не умею.
— Научишься, — ободрял его Лобачев. — Ведь у меня практика тогда началась, когда вот такой был, сам не больше палки.
— Здравствуйте, Иосиф Эмильевич, — услышал вдруг сбоку певучий голос жены Арефьева.
— Здравствуйте, Наталья Васильевна, — Миндлов пожал ее теплую, звенящую браслетами руку.
— Что, любуетесь на игры наших питомцев? — спросила она с маленькой усмешкой. — А комиссара моего не видели?
— Нет, — ответил Миндлов.
— Вы товарища Арефьева спрашиваете? — вмешался Лобачев. — Он сразу после ужина к командующему ушел.
— Мерси, — сказала она, в темноте разглядывая Лобачева.
Пожав руку Миндлову и кивнув Лобачеву, она пошла домой. Лобачев поглядел ей вслед: она уходила, словно уплывала, легко ступая по земле…
— Ну как может Арефьев жить с ней! — по-мальчишески серьезно сказал Косихин. — Ведь она барыня. Она на нас и не смотрит. «Питомцы»! — передразнил он. — Это о наших комиссарах! И чего с ней Арефьев связался?
— Молод ты, Сергунька, — с усмешкой сказал Лобачев. — Что ему с ней, истматом заниматься?
— Нет, я понимаю Сережу, — горячо вступился Миндлов. — Я о своей семье, о своем барском детстве, о том, что у нас прислугу эксплуатировали и, скажем, сами ели хлеб одного сорта, а прислуге давали другого, вспоминаю с ненавистью. Говорю об этом так свободно только потому, что я ушел от всего этого, и мне претит… от какой-нибудь гардины или, скажем, кресла, потому что такое же кресло стояло в нашей буржуйской квартире. А у Арефьева целые дни находится рядом источник такой буржуазности. Как он может? Ты об этом говоришь, Сергей?
— Да, да… И я удивляюсь на Арефьева… Такой коммунист, а живет с человеком чуждой среды.
— Э-э-э… среда, четверг… — пошутил не хотевший заводить серьезного разговора Лобачев.
Игра кончилась. На этот раз партия Медового проиграла и, по условию, возила на спинах победителей.
— Ну и тяжел ты, чалдонский бог, — сказал Медовой, когда грузный Гладких соскочил с его плеч.
— Это все голова моя, — сказал Гладких. — Как математический урок пройдет, она все грузнеет, скоро с плеч валиться будет. — И в этой шутке слышна была радость и довольство собой.
— Мы и то удивляемся, — расправляя плечи после тяжести, говорил Медовой. — Ведь ты, Ваня, этак в профессоры выйдешь.
Гладких помолчал.
— В профессоры? — серьезно переспросил он. — Нет, об этом я не думал. В старой армии я в артиллерии служил. И вот если бы окончить курсы да в артиллерийскую академию определиться.
Двор жил веселыми разговорами и смехом. Проступили немногие летние звезды. Ночь, как ласковая подруга, не пускала от себя, хотя время было спать и барабан уже прогрохотал.
«Ровно маленькие», — подумал пренебрежительно Дегтярев, сидя на бревнах и слушая жизнь двора.
Какую тяжелую враждебность испытывал он ко всему: к этим горячим политическим разговорам и непонятным лекциям, к Медовому и Гладких, которые подсели на бревна и неподалеку вели разговор о своих планах! Оба они собирались учиться дальше, и разговор этот казался Дегтяреву враждебным, как бы направленным против него. «Да пусть говорят, пусть тешатся, — ничего они обо мне не знают». Тут подошли Лобачев и Косихин, и Дегтярев оборвал ход своей тайной мысли, словно боялся, что его услышит Лобачев, которого он опасался с первой встречи на курсах.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Утро. Миндлов просыпается. В открытое окно видно побелевшее от жары неподвижное небо. Монотонно стучит барабан, созывая на поверку; еще нет восьми часов, но только в молодых голосах, доносящихся со двора, слышна нерастраченная утренняя свежесть, — в воздухе и следа ее не осталось.
Сушь. Третью неделю нет дождя.
Торопливо одевался Миндлов, припоминая все, что надо сделать сегодня.