Мы остановились на том, что Гвидо (в драме он у меня будет Асканио Строцци) взят в плен и должен быть казненным, если его не выкупят. Тут открывается третий акт. Угуччионе один в своем дворце, он уже распродал свое имущество, чтоб спасти сына своего друга, но как его кредит сильно упал в Ферраре, да еще и город осажден, то все-таки нужной суммы не выходит. Свирепый волк еще пуще предается неслыханному свирепству, эпизоды, которого будут придуманы. Между прочим, он заманивает к себе жида банкира, и по средневековой системе, описанной в «Ивангое»[290]
, велит сделать ему пытку, чтоб вымучить деньги. Но жид хитер и, конечно, не сунулся в западню без предосторожностей. Он начинает кричать и, открыв окно, указывает дикому рыцарю толпы народа, в негодовании собравшегося пред замком. Со всех сторон беды грозят Угуччионе, но он помнит только одно — необходимость спасти того, кто поручен ему другом умершим. Борьба между единственным благородным побуждением и зверством натуры. Джиневра приносит отцу все свои вещи и платья для выкупа Асканио. Тут будет эффект: Угуччионе берет свою дочь и обещает отдать ее жиду, если тот даст ему денег. Жид колеблется, старый рыцарь начинает умолять его, но еврей, услыхав о количестве нужной суммы, клянется в ужасе, что ее можно достать, только обобравши всю Феррару. Это восклицание, соединенное с кликами негодующего народа, требующего головы Угуччионе, вовлекшего весь город в несчастную войну, подает старому рыцарю ту мысль, за которую Дант поместил его в рай. Он велит вынести на площадь ковер и разложить его на видном месте. Выгнав всех присутствующих, он произносит краткую молитву и твердым шагом идет на площадь.Сцена переменяется. Площадь, наполненная народом, доведенного до безумия осадой и прочими несчастиями. Угуччионе, при криках проклятия, выходит к народу, со стражей и дочерью, требует слова. Он убит совершенно, но тверд. Общее ожидание.
Кстати, не забыть одной остроты о плохих поэмах какого-то рифмача. «Его вещи будут читаться тогда, когда мир забудет Гомера и Виргилия — but not till then!»[291]
Суббота была подлым днем. Я поехал к Мейеру, думая дорогой позавтракать в с. Преображенском у Л. А. Блока, и не застал ни того, ни другого. В Гверезне я отдохнул полчаса, осмотрел сад с великим запасом цветов, покурил и, тщетно подождав, чтоб служитель догадался и чем-нибудь меня покормил, поехал домой по горам и сильному жару, сидя в открытой коляске. Меня растрясло и накалило солнцем, дома я пообедал не очень осторожно, лег спать, не заснул и к вечеру встал с головной болью и тошнотой. Даже в воскресенье я был слаб и только расходился к вечеру. У нас были Томсон с женой и сыном, Е<вфимия> Н<икитична> и мисс Мери. Трудно себе представить что-нибудь влюбчивее этой крошки, она совершенно переконфузила маленького Томсона, кокетничала с ним, как большая, проводила до коляски и потом смотрела в окно ему вслед. Мы много смеялись. Вчера был не очень большой гром и дождь. Сегодня гремит тоже. Жар великий.
Были письма из Петербурга. Старчевский не присылает брату денег[292]
. Потешусь же я над «Библиотекой», этим литературным бедламом!Получил Джеффри и Байрона. Собирался было переводить «Гяура»[293]
, да не идет!Работы идут, несмотря на потоп гостей. Во вторник — Вревская, Максимов и поп, причем моя родительница так выбранила бедного заянского помещика за его притеснения отцу Василию, что только моя дипломация несколько примазала ход всего дела. Накануне еще был поп Дмитрий, в распьяном виде уверявший, что в нем сидит бог, и говоривший такую чепуху, что я опасался за его разум. В среду я собрался к Томсону на обед, и перед самым обедом явился ко мне Мейер; мы поболтали и вместе поехали в Радолицы. Там нашли смесь одежд и лиц[294]
, плохой обед и разную бестолковщину. Я познакомился с Трефортом, отставным полковником Уланского е<го> в<еличества> гвард<ейского> полка, соседом Мейера. После обеда врали похабство, щупали радолицких горничных, из которых две сестры могли бы с большой пользой украсить мое уединение. Потом Мейер ночевал у меня, я спал плохо от жару, утомления и развратных желаний, само собой разумеется, возбужденных не Мейером, а его речами и видом