Я вышел в фойе. И обомлел: в пустом помещении сидели двое – Лариса и Чава. Они сидели молча. Но это молчание было более чем красноречивым.
В аппаратную вход шел с улицы, по крутой железной лестнице. В бетонной темной комнатушке щелкал проектор, глухо доносились из зала звуки кинокартины. На высоком табурете сидел парнишка лет пятнадцати, прильнув к окошечку в зал.
Я стоял молча, обдумывая сложившуюся ситуацию.
Значит, этот Чава приехал не ради кино, а к нашей библиотекарше? А вдруг нет? Мало ли что…
Парнишка слез с табурета и, увидев меня, вздрогнул.
– Где Сычов?
– Это самое… пошел…
Ему хотелось очень правдоподобно соврать.
– А ты кто?
– Помощник. – Он деловито открыл аппарат и стал заправлять ленту.
– Так где же Сычов?
– Отлучился. По нужде…
Разговаривать дальше было бессмысленно. Я спустился по гулкой лестнице, Возле входа в клуб дремал конь Чавы, изредка подрагивая лоснящимся крупом. Я стоял и смотрел через окно на Денисова и Ларису.
– А, младший лейтенант…
Сычов ощупывал стенку, боясь от нее оторваться.
– Нельзя же так хамски относиться к людям! – вскипел я.
– Не кричи! Ты мне в сынишки годишься.
– Я бы на вашем месте шел спать. Подобру-поздорову!
– Это взорвалось во мне слово «сынишка».
Сычов смерил меня мутным взглядом. Что-то в нем сработало. Он взмахнул руками и, отвалившись от стены, поплыл в ночь, как подраненная ворона.
– Так-то лучше будет, – сказала возле меня тетя Мотя, уборщица клуба, она же контролер, и кивнула вверх, на аппаратную, – Володька сам лучше справится.
Что было до утра? Я написал Алешке письмо. Большое и очень нежное. Потому что мне было грустно одному под черным небом, под ветром, который дует из серебряной степи и уносится к серебряному горизонту.
3
Шесть часов утра. Вокруг – зелень, над головой синь небосвода и яркое солнце.
Особенно я не спешил. Мой железный конь, негромко пофыркивая двигателем, мягко катился по шоссе, над которым уже колыхалось зыбкое марево.
Почему-то вспомнились последние дни учебы в
Москве, С ее шумными улицами, многоэтажными, домами.
А здесь, в станице, тишь да благодать. Вот уж никогда бы не мог предположить, что окажусь в подобном месте. Да еще с одной звездочкой на погонах вместо двух, как у большинства курсантов, закончивших учебу вместе со мной. Где они теперь, мои однокашники? Где-то сейчас
Борька Михайлов? Из-за него я очутился в Бахмачеевской.
История, прямо скажем, и комическая и неприятная. Послали нас весной на плодоовощную базу. Перебирать картошку. Это в порядке вещей, как бы шефская помощь. В
общем, мероприятие само по себе веселое. Поставили нас вместе с девушками из какого-то института. Конечно, шуточки, смех. Время летело незаметно. В середине дня наш офицер зачем-то отправил Михайлова с базы, и он так до конца рабочего дня и не возвратился.
А когда мы выходили с базы через проходную, охрана проверяла сумки. У меня – портфель: не носить же в руках сверток с завтраком.
Раскрываю я портфель и даже глазам своим не верю –
два длинных парниковых огурца. Их еще называют китайскими. Ну, разумеется, скандал. Клянусь, что я ни при чем, а охрана еще пуще: милиция, говорят, сама должна пример показывать.
Докатилось до нашего начальства. Стыдно вспоминать, сколько я выслушал назиданий. Как еще не отчислили…
Перед самым выпускным вечером я узнал, что огурцы мне подложил в шутку Борька Михайлов. А когда ему дали поручение, он смотался с базы, забыв меня предупредить.
А потом уж дело так далеко зашло, что у Борьки не хватило смелости во всем признаться.
Я, конечно, не побежал ябедничать. Распрощались мы с
Михайловым уже не прежними друзьями. Очень ему было передо мной неловко.
С тех пор я терпеть не могу огурцы.
…Я глянул в зеркальце и невольно улыбнулся. Сзади покорно тащились два грузовика, не решаясь меня обогнать.
Я обернулся. Молодой парень сосредоточенно крутил баранку. Я махнул рукой – проезжай, мол. Он некоторое время не решался прибавить ходу. Не доверял. Пришлось прижаться к обочине и снова махнуть. Он слегка поддал газу и проскочил вперед.
Пропустив грузовики, я повернул на укатанную проселочную дорогу и невдалеке увидел хатки – хутор Крученый. За ним тянулась невысокая поросль дубков – полоса лесозащитных насаждений.
Хутор дугой обходил Маныч, окаймленный по берегам тугими камышами. Резвый «Урал» перемахнул мостик и затарахтел по единственной хуторской недлинной улочке.
Я проехал двор, в котором сидела… обезьяна. От неожиданности я затормозил и, заглушив мотор, попятился назад, отталкиваясь ногами от земли.
Макака (или другой породы, не знаю) сидела на утреннем солнцепеке на войлочной подстилке возле палатки с откинутым пологом. В ее старческих, слезящихся глазах стояла такая печаль, что хотелось заплакать. На обезьяне была стеганая безрукавка из ярко-красного ситца с цветочками, застегнутая на все пуговицы.
Мы посмотрели друг другу в глаза. Она, вдруг испугавшись чего-то, трусцой бросилась к крыльцу хаты и стала колотить пепельно-черными кулачками в дверь.
Та отворилась, и на улицу вышел высокий мужчина в фетровой повидавшей виды шляпе. Он слегка поклонился мне:
– Здравствуйте!