Ночью подвалило снежку. Его еще не потревожили ни пешеходы, ни конские копыта, ни полозья саней. Утро было белое и чистое, и зарождалось оно в полной тишине. Казалось, что хутор и окрестная степь к чему-то прислушивались и тревожились, чтобы никто и ничто не помешало их чуткому слуху.
Сама тишина этого утра пахла весной. Чикин с хорошим настроением уезжал в левобережное Задонье за семенной пшеницей и за инвентарем. Буркин проводил его за хутор. Там они попрощались до вечера. Чикин проехал добрую сотню шагов и вдруг остановил бурую лошадку, впряженную в маленькие, легкие сани.
— Иван Селиверстович, вы с Акимом поторопите Михаила Грешнова, — сказал он Буркину. — Воловьи сани тяжелые, полозья у них не обкатаны… Чтобы кнутом на быков не махать, пущай он выезжает пораньше. Раньше управимся — раньше домой возвернемся.
— Обязательно поторопим. Хорошо, если ты вернешься пораньше.
Чикин готов был пошевелить вожжой, но услышал громкий голос жены:
— Митрий, погоди! Растереха ты дьявольская! Вот это что? — она на бегу трясла над головой какой-то сумочкой.
Мимо Буркина она пробежала спорой побежкой. Короткая шубейка ловко обхватывала ей спину и бока, оттого фигура ее казалась гибкой и легкой. Она усмехнулась Буркину на его слова: «Экая ты коза, Надежда!»
— Будешь козой, если мой непутевый муженек харчи забыл!..
Она уже рядом с санями. Вручив мужу сумочку, грозит ему:
— Вернешься — я с тобой поговорю по-другому! — И тут же она обнимает его и что-то шепчет на ухо.
Буркин видел, что Чикин шевельнул вожжами, и бурая лошадка легко потянула санки по белизне снега дальше от хутора. Надежда подошла, шуточно спросила:
— Иван Селиверстович, а почему вы подглядываете, когда другие обнимаются?.. Так нехорошо.
— Я же, Надежда Владимировна, не подглядывал, а любовался.
Им предстояло пройти вместе только один хуторской квартал. На этом коротком пути Буркину трудно было найти самые нужные слова, но он их нашел:
— Я по-мужски люблю твоего мужа.
— Я этим довольна, — сказала Надежда, и щеки ее вспыхнули румянцем. Но тут же она справилась со своей пристыженностью и заговорила свободно: — Только иной раз я хотела бы его побить, а не любить. Вот с этой сумкой: не хотел ее брать. Незаметно положила ему в сани, когда он запрягал… Я закрутилась в хате со стряпней. Кинулась потом к окну, а во дворе ни его, ни саней. А сумочка лежит на чистеньком снегу, и Шарик издали крадется к ней!
Буркин заметил: когда она говорила последние слова, на обветренных мягких губах ее играла улыбка, играла она в карих красивых и доверчивых глазах. Буркин никогда не терял ощущения времени и не забывал про очередные заботы дня. Сейчас же он шагал медленно, не отдавая себе отчета, куда идет и зачем. Семейное счастье Чикиных заставило его задуматься и о своей жизни. Так он думал о ней впервые: «Чикину — только двадцать восемь, а Надежде — самое большее двадцать четыре. У них шестилетний сын. Он тоже Митя. Конечно, жена настояла, чтобы сына назвали именем отца, и это лишнее доказательство, что Надежда любит мужа… А мне уже — тридцать шесть! И я один как перст. Жизнь — она ведь что стог сена: с боков его подъедают и подъедают, пока не рухнет. Уже не стог, а остатки… А от меня, выходит, и остатков не останется… Буркин, ты проворонил свое семейное счастье. Ты не старайся оправдаться тем, что занятость, нагрузки, политические брошюры, книги помешали тебе сделать выбор той, что по сердцу, что понимает тебя с полуслова… Нет, буду оправдываться именно этим. Красивеньким легче сделать выбор. На них, как бабочки на огонь, летят невесты. А от меня они шарахались. И как им не шарахаться?.. Я рыжий, долговязый, почти безбровый. Только от одной я слышал: «А ты знаешь, что у тебя глаза синие?» Спросил ее: «А что это обозначает?» Она мне: «Обозначает это одно — не тому достались». Помню, я тогда взбунтовался: «Зато душа у меня богатая!» Она мне: «Чужая душа — потемки!» — «Да какая же она тебе чужая, да какая же она тебе потемки, если час назад мы с тобой ползли под пулями белых и были на волосок от смерти?!» И тогда она оглядела меня совсем другим взглядом и тихо сказала: «А ведь ты, Ваня, должно быть, правду говоришь» — и погладила меня по плечу. Ее тут же скоро откомандировали в армейский госпиталь. Я же долго потом носил в памяти ее ласковое обращение ко мне — «Ваня» — и, когда узнавал, в какой стороне от нашей воинской части должен быть армейский госпиталь, поглядывал в ту сторону и вздыхал… Вот это и все, что досталось тебе, товарищ Буркин, при дележе личного счастья».
И он засмеялся над своей неудачливостью.
— Иван Селиверстович, ну поделись, пожалуйста, веселым, а то у меня уныние на сердце!
— С великим удовольствием, дорогой Михаил Захарович! — И Буркин рассказывает мне, о чем он думал и почему ему вдруг стало смешно. — А у тебя все сложилось, видать, по-другому?
— А почему думаешь, что по-другому? — спросил я.
— Ты же не рыжий, не долговязый, и бровки у тебя в порядке… Глаза, правда, не синие, а карие, но в них видно умное отношение к жизни. Ну за что они могли тебя браковать?