Огрызков смотрит на дочь и на мать и думает: «Как они похожи! Обе плечистые. В походке — военная выправка. Любят пошутить».
Матрена моет руки в коридоре, звенит умывальником. Вернувшись в комнату, она энергично вытирает руки и рассказывает. Огрызкову заметно, что карий ее глаз из-под ровной и темной брови печально улыбается.
— Иду от Клавдии Ереминой. Избрала самый прямой путь до дома: не улицей, а через лощину. И в лощине натыкаюсь на младшего полицая, на Трушку Аксенова. Он с веничком. Легонько разметает то в одну, то в другую сторону. Спрашиваю его: «Господин полицай, дорожку разметаете? Гостей ждете?» А он мне: «Затронула — так выслушай, Матрена Струкова… В моем деле первое соображение — скрыть следы. Их оставили хуторяне, когда по лощине переносили из амбара в яры пшеницу. А то ведь что может получиться: фрицы с грузовиками заскочут, унюхают — и поминай пшеницу, какой хорошей она была». Ждет моего слова. А я жду, что еще он мне скажет. Он и говорит: «Не скрою — есть у меня и такой расчет: ты вот увидала, что я делаю и зачем делаю, и другому замолвишь об этом. Наши придут — и кто-нибудь, глядишь, малое слово обронит в мою пользу. А убегать мне по той дорожке, по какой убежал старший полицай Антошка Крыгин, душа не позволяет. Да к этому надо прибавить и такое соображение: с Антошкой сбежала моя Домна». — «Что вы говорите?» — удивилась я. «Говорю то, что есть. Тебе, Матрена Струкова, в диковину такое услыхать, а я догадывался. Иной раз он ночью заедет, раскричится на меня. Дескать, застрелю за безделье, за саботаж… А Домна моя на колени перед ним, обнимать его, просить, чтоб не делал ее вдовой, чтоб ребят не сиротил: «Я за мужа готова все исполнить…» И они садились в сани и мчались куда-то «исполнять». Вот и теперь умчались…»
— Слухи были, дурные слухи, про Антошку и про Домну, — сказала Евдокия Николаевна. — По другим хуторам они предательством занимались.
Никто к ее словам ничего не прибавил.
Матрена продолжила свой рассказ:
— Я спросила его: «У вас же, помнится, двое ребят?.. Они их с собой забрали?» А он мне: «Зачем им дети — обуза, если они ищут легкой жизни… Ребята при мне. Одному восемь годов, а другому — десять… Да что-то здорово расхворались. Особенно меньший». Я обещала после обеда прийти осмотреть больных ребят и чем можно помочь. Когда уходила, слышала, как он вдогонку говорил: «Вот уж доброе дело сделаешь!.. Вот уж доброе дело сделаешь!..»
…С остриженной бородой, напоенный чаем, Огрызков лежал в постели. В передней за столом женщины завтракали — ели отварные бураки и картошку. Дверь держали настежь раскрытой ради общения с больным. Огрызков и видел женщин, и хорошо слышал их степенный разговор.
Евдокия Николаевна сказала:
— Ты, Матрена, сходи, сходи к хворым ребятам, а с ним, с самим Трушкой Аксеновым, сердечных разговоров не заводи.
— Это почему же?.. Потому, что ты, мама, опасаешься, как бы ко мне не прилипла полицейская грязь?
— Да хотя бы по этому самому.
— Мама, я жалею, что в свое время не было тебя там, где ты могла свою дочь уберечь от грязи. Тогда я не носила бы черной повязки на левом глазу. — Матрена как бы споткнулась на этих словах и уже менее уверенно и тише объяснила скорее себе, чем матери: — Впрочем, и тогда ты не смогла бы помочь мне.
— А может, и смогла бы.
Матрена уверенней заговорила:
— Нет, не смогла бы. Есть такие люди, каких надо лечить жестокими лекарствами. Дочь твоя, Евдокия Николаевна, такая. Но теперь она выплыла на простор… Мама, знай, что я пойду к больным ребятам. С их отцом, ради самих ребят, буду разговаривать так, как велит мне совесть медика и человека. Трушка Аксенов, по-моему, не нуждается в жестоких лекарствах.
У Огрызкова в горле что-то затрепетало, сжало ему челюсти. В передней услышали его дрожащий голос:
— Матрена! Матрена! Так ты же сейчас сказала то самое, что мне не раз говорил Яков Максимович! Чему наставлял меня он — товарищ Прибытков!
Женщины кинулись к Титу Ефимовичу. Первой около его кровати оказалась Матрена. Стоя на коленях, она не говорила, а ласково внушала Огрызкову:
— Яша Прибытков и меня учил этому же, да я бестолковая была к его науке. А теперь, дорогой Тит Ефимович, я твердо собралась к нему туда, «где кедры распустили ветки».
— Это же Яков Максимович в письме к вам такое написал, — замечает Огрызков.
Из коридора, медленно переступая порог, входит фельдшер Архипович — сутуловатый старый человек с сильно поседевшими усами. В недоумении он останавливается и спрашивает:
— Что, с Огрызковым плохо?.. Почему вы такие всполошенные?
— Так это же от радости, — объясняет Полина.
— От радости, — подтверждает Евдокия Николаевна.
— У меня в кармане два платка, и оба от радости здорово отсырели. Пойду в другой дом. Там я нужнее.
Уже из коридора Архипович, приоткрыв дверь, сказал:
— А наши гонят их как следует… По орудийному гулу нетрудно понять.