А другие, кроме Матрены, забывая, что дед Демка только немой, но не глухой, старались на пальцах, покачиванием головы, улыбками объяснить ему, что они поняли, какая замечательная Мая Николаевна.
Глядя на них, Матрена, улыбаясь, вышла в соседнюю комнату, принесла оттуда чемодан, демонстративно поставила его на пол. И щелкнули под ее пальцами тугие застежки чемодана.
— Дед Демка, я тоже поеду туда, куда скоро приедет Мая Николаевна. Я хочу поработать с ней. Я хочу быть похожей на нее.
Дед Демка не усидел на стуле. От радости он замахал руками, как крыльями, и стал похож на старого, но готового взлететь ворона.
А Матрена уже говорила матери:
— Мама, ты знаешь, как я осквернила душу. И виновата больше всего перед Яшей Прибытковым, перед моим законным мужем. Но у меня хватит сил заслужить его доверие. Я позову его сюда, на Дон. А если он велит мне к нему — туда, «где кедры ветки распустили…». — Она обратилась к Огрызкову: — Тит Ефимович, какие дальше слова в его письме?
И Огрызков, волнуясь, припоминал эти слова:
— «…где кедры ветки распустили… прислушиваются… к шуму дождя».
— Да, мама! Поеду туда! И ты меня не удержишь…
В комнате стало тихо. Все ждут, что ответит дочери Евдокия Николаевна.
— Зачем же мне, доченька, удерживать тебя, если то, что теперь ты делаешь и собираешься делать, радостью ложится на сердце твоей матери… Жалко, что такой тебя не видит отец. — Евдокия Николаевна взглянула на портрет мужа. — Делай, Мотя, все так, как велит совесть, а матери, если с Яшей Прибытковым окажетесь далеко отсюда, пишите почаще письма…
…Вторая половина дня прошла в сборах. На время отлучались только Полина и Матрена. Первой вернулась Полина и стала рассказывать Евдокии Николаевне и Титу Ефимовичу:
— А ведь вытащили трактор из пруда: волами, вожжами, криками вызволили его на берег. А он, несчастный, — мокрый, продрог в холодной воде… Оказывается, в пруд его загнали в дни эвакуации. Что-то в нем было испорчено, а ремонт давать время не позволило. Вот и потопили, чтоб не служил фрицам, а ждал прихода своих.
Позже вернулась Матрена.
— Дочка, как твои больные ребятишки? — спросила ее Евдокия Николаевна.
— Я, мама, у Аксеновых была всего несколько минут. Ребятам лучше. Заглянула в школу — там идет капитальная уборка. Дора Семеновна, директор, вернулась из эвакуации. Я попросила ее, чтобы Аксеновых ребят не притесняли. Она сказала мне: «Разберемся…» Мама, но она сказала это как завоеватель.
— Успокойся, Мотя. Нас, людей, тут много. Подскажем Доре Семеновне…
— Так, пожалуй, лучше будет — опереться на людей, — согласилась Матрена и уже с улыбкой сказала Огрызкову: — Когда я выходила из школы, грузовик подскочил к самому порогу. В кузове полные мешки. Похоже — с мукой… Шофер в приоткрытую дверцу — ко мне: «Как найти Огрызкова, Тита Ефимовича? Надо передать ему вот это письмо». И я взяла письмо с ручательством передать его вам. Берите…
В конверте была маленькая записочка Огрызкову от старшины Ивана Токина:
«Нет минуты свободной. А надо бы обнять тебя, тетушку Евдокию Николаевну, двоюродную сестренку Мотю.
Тит Ефимович, хвораешь ли ты, или в двух часах от смерти, все равно, как свидетель напиши суду свои показания по делу подсудимого Семена Ерофеевича Бобина… Конверт заклей хорошенько. Шофер, который повезет вас в родные места, через два-три дня будет ехать обратно в Ростов. Ему и вручи письмо. Он — живая почта, доставит его в нужный адрес.
Всех обнимаю!
…Огрызков подробно писал все, что знал о Семене Бобине.
Евдокия Николаевна, Полина и Матрена видели, что ему трудно было заниматься непривычным делом. Готовя теплую одежду для дороги, они разговаривали шепотом.
Дед Демка ходил по двору. Матрена через окно посматривала на него и думала: «Ходит, все ходит…»
Дед Демка иногда останавливался, поднимался на носки, чтобы видеть дальше. И поглядывал он только в одну сторону — туда, где родной Подкурганный хутор. И, наверно, досадовал, что не видно отсюда даже самого кургана…
Целый день он ничего не брал в рот. Дважды говорила Матрена: «Пойдемте, я вас накормлю». Он только усмехался и отмахивался, будто ему говорили что-то наивное, что могут сказать лишь несмышленые дети.
Поздно вечером Огрызков записал последнее, что было не свидетельским показанием суду, а его личным мнением: