Николай! Интересные вещи творятся на свете! Вот слушай… Варя ушла на дневной концерт. Я работал над главой о бытовых донских песнях, собранных Листопадовым. И вдруг наступил момент, после которого мне стало трудно сосредоточивать внимание: казалось, кто-то неслышно проник в комнату и со стороны наблюдает за мной. Оглядываясь, убеждался, что я один… Потом я услышал не то скребущий, не то звенящий, прерывистый шорох. Легко было допустить только одно: завелись мыши и теперь в срочном порядке передвигают какой-то металлический предмет, очень маленький для человека и огромный для них. Впечатление было настолько отчетливым, что я даже постучал по столу и дважды громко шикнул. Все затихло, и тут же я услышал:
— Это не мыши… Я вам… тебе… ключ подсунул под дверь…
Со мной заговорил Ростокин, и заговорил он из-за той двери, на которой недавно висел замок-гирька. Он начал без обращения:
— Хочу зайти к тебе… Сестры ведь нет?.. Хочу душу отвести… И посмотрю, как вы там обосновались. Ключ, смотри, на полу: дверь-то открывается только с вашей стороны.
Я встал, подошел к двери, поднял ключ, и замок под натиском моих торопливых пальцев два раза щелкнул.
— Ага, спасибо, — послышался издали голос Ростокина, а скоро и сам он вошел, пожал мне руку, вопросительно взглянул на стул.
Мы присели. Я никогда не видел его в пижаме, с купальным полотенцем через плечо, в чувяках на босу ногу… Ах, что я болтаю ерунду! Человеку даже с маленьким художественным воображением легко было представить Даниила Алексеевича Ростокина в таком обмундировании. Удивила меня не одежда его, а перемена в нем самом…
Он так сильно изменился за эти дни, что я невольно спросил его:
— Что болит?
— Не сплю. Третью ночь не смыкаю глаз.
А глаза у него и в самом деле воспаленные, потускнели, и взгляд их далеко ушел от всего окружающего. Пышные светлые волосы спутались, а мягкие губы, сомкнувшись, застыли. Вижу, что он дышит, как вздыхает, не то вздыхает, как дышит.
— Почему так вдруг?.. — спросил его.
Усмехнувшись, он на вопрос ответил вопросом:
— Ты знаешь, что Стрункин срочно вылетел в Москву?
— Даниил Алексеевич, ты много думаешь о нем! Не о Стрункине надо думать, а об очередных вопросах. Решать их. И уж если стрункины станут помехой, то потребовать, чтобы ушли с дороги… Ты прав, что стрункины обязательно будут искать щелей… Ты просто растерялся, перепугался.
Он помолчал и сказал:
— Пуглив ведь я с малых юношеских лет. Но этой ночью понял, что в молодые годы моя пугливость была безотчетной. Такую болезнь врачи лечат. За последние полтора десятка лет пугливость моя стала совсем другой: в ней куда меньше безотчетности, больше живых красок, живой предметности, — продолжал свое признание Даниил Алексеевич негромко и настойчиво, будто боялся, что я, единственный живой свидетель, внезапно стану с ним спорить и помешаю ему высказать наболевшее.
Он говорил:
— Стыдно, но это так. За эти годы я привык к большому, с цветами столу президиума, к трибуне для ответственных работников областного масштаба, к лучшей персональной машине… И страшно было подумать, что могу вдруг всего этого лишиться!
Ростокин посмотрел на меня так, как будто хотел сказать: «Вы не можете не верить, потому что говорю правду!»
— Бывало, что меня не включали в узкий президиум только потому, что я был в поездке и не знали, что вернулся. И я сидел в массе зрителей зала… И сразу становился потным, если меня по секрету кто-либо спрашивал: «Ты не в президиуме? Почему же это?..» Да вот и сейчас вспотел, вспотел при одном воспоминании. — Он усмехнулся, полотенцем вытер лоб и шею. — Я научился придавать значение, кивнул ли мне Тюрезов, чтобы я на трибуне занял место поближе к нему, или его взгляд равнодушно скользнул по мне. Когда случалось последнее, я спрашивал себя: «Чем ему не понравился? За что он на меня?..» — и сейчас же пускал в ход единственное свое оружие: изображал на лице улыбку преданности, и ждал нового взгляда Тюрезова, и страшился, что он опять окажется равнодушным…
В лице и в глазах Даниила Алексеевича я читал и муки тягостного признания, и строгость судьи, которому надоело быть снисходительным.
— Михаил Владимирович, ты даже очень прав, когда говоришь, что не о стрункиных надо думать… надо думать об очередном деле и надо его делать. Стали на дороге стрункины — потребовать, чтобы очистили путь… Оказали сопротивление — сталкивай их!.. И будто простая истина, а трудно давалась мне. Думал я над этим и раньше, но Тюрезов не любил «задумчивых». Он говорил с неприязнью: «Задался целью стать умнее Маркса? Пустая затея! Лучше держи голову выше и прислушивайся, что скажу, а я сам буду прислушиваться, что скажут мне свыше. И будет порядок…»
За окном город жил полуденной жизнью. Но никогда я так ясно не слышал его размеренного и широкого шума, как теперь, когда Ростокин говорил мне:
— Стрункин понимал Тюрезова с полуслова… И Тюрезов ценил Стрункина, но и побаивался. Подумывал, как бы способный ученик не обошел учителя. Чего же удивляться тому, что я все еще робею перед ним?