Нас уложили, но мы не спали, робко прислушиваясь к шумным крикам грозы и испуганному чириканью воробьев и глядя в щели ставней, вспыхивавшие синими отсветами огня. Уже глубокой ночью гроза как будто начала смиряться, раскаты уносились вдаль, и только ровный ливень один шумел по крышам… Как вдруг где-то совсем близко грянул одинокий удар, от которого заколыхалась земля… В доме началась тревога, мать поднялась с постели, сняли из-за иконы и зажгли большую восковую свечу «громницу». И долго в доме не ложились, с жутким чувством ожидая какого-то особенного божьего гнева…{9}
Когда по несчастию кто поражен молниею и замертво повержен на землю, тогда раздевают его во всевозможной скорости до самой рубашки и, во-первых, расстегивают галстук и все то, что сколько-нибудь стягивает тело; потом немедленно относят его с того места, на котором он был поражен, на такое, где земля рыхла и можно делать горизонтальную яму такой величины, что тело совсем протяженное свободно в оной может лежать и в глубине своей половиною фута более толщины человеческого тела. Потом скидают с убитого рубашку и кладут его совсем нагого горизонтально в приготовленную яму, так что он лежит на спине, а голова его выше, нежели ноги. В таком положении совсем покрывают тело его вынутою из ямы землею, толщиною на ладонь; однако так, что лицо совершенно открыто и земля, которую бросают, до него не касается, в таком состоянии оставляют убитою лежать несколько времени и почасту прыскают лице его холодною водою. Естьли есть в человеке какие-нибудь следы жизни, то он оживает, как опытами изведано, в час или уже много в 3 часа. Естьли же по прошествии всего времени не видно никакого знака жизни, то человек при ударе в него молнии совершенно убит и само собою уже разумеется, что в таком случае земляная баня не произведет никакого действия и следовательно возвращения жизни ожидать не можно{10}.
В Лубнах первый приветствовал нас статский советник Гильдебрандт и здесь также статский советник Иван Степанович Суденко, коего тамошние жители не называют иначе как старый пан Суденко. Этот почтенный старик, лет семидесяти, преласковый и богомольный, до крайности любил быть везде первым, даже и духовные делали ему уважение; без него никакую службу не начинали… Он жил, как и все малороссийские паны, его состоянием равные, но имел две странности: первая, что ни во что не одевался, кроме сюртуков… Другая странность — в том, что он не мог, как прочие, слышать гром, почему камердинеру его в первейшую обязанность поставлено наблюдать появление облаков, из коих может быть гром и, увидя таковые, делать ему доклад, по которому он, хотя бы в начале обеда, все оставлял и, спрятавшись в подземную комнату, при неугасимой лампаде маливался Богу{11}.
Вскоре, после моего прибытия в Братцово, я была крайне изумлена тем, что произошло в одну ночь. Меня с матерью, возле которой я спала, разбудил стук в дверь. На вопрос матери, кто стучится? послышался голос Александры Евграфовны,
Мать моя, отправив Александру Евграфовну с ответом, что тотчас сойдет, и, не понимая, каким образом она могла быть для графини защитой от грозы, начала поспешно одеваться.
Это была для меня сцена вовсе неожиданная и странная до невероятности. Приученная отцом не бояться грозы и смотреть на нее, как на великолепное зрелище, я сидела возле матери в невыразимом удивлении и в самодовольном тайном сознании моей безбоязненности. Я глядела то на графиню, полубезумную от ужаса, то на окружающих ее. Княжна Хованская, прижавшись в угол, была также в незавидном состоянии духа. Ей тоже хотелось кричать при раскатах грома; но, из почтения к графине, она позволяла себе только слабый визг. При каждой грозе вся эта история повторялась. Возможность какой-нибудь опасности ужасала графиню до степени неимоверной. Она сама называла себя величайшей трусихой в мире и казалась очень довольна этим превосходством{12}.