В этот момент силы покидают ее, и она решает: «пусть все свершится без нее. Она захлопнула за собой дверь квартиры, спустилась по ступенькам и вышла на улицу. Был день, снег белел светло и ярко. Она пошла вдоль домов. Ее все время качало и валило на бок, и она чувствовала, что сейчас упадет. Она хваталась за стены и выпрямлялась, и шла, шла, стараясь уйти как можно дальше». В этот момент чудесным образом ее встречает незнакомец, который дает ей огромный пакет продуктов, и благодаря этой провизии семья Марьи Сергеевны постепенно возвращаются к жизни. Этим незнакомцем оказывается Лунин, даже не подозревающий, что спасает возлюбленную своего ближайшего друга Серова. А в конце происходит и встреча главных героев. Подобные невероятные встречи призваны сбалансировать мрачный тон, который вносит в роман реальность блокады.
Отличие романа Чуковского от романа Кетлинской состоит и в том, что эта череда трогательных историй несколько более тонко прописана.
Хотя автор избегает слишком примитивных пропагандистских клише, к которым охотно прибегает Кетлинская, они в избытке имелись в романе Чуковского. Таковы рассказы о преимуществах советских самолетов над английскими или о превосходстве советской авиации над немецкой («каждому из них было уже известно по опыту: как летчики и воздушные бойцы они были искуснее немцев, обладали бóльшим мастерством, и преимущество врага заключалось только в количестве самолетов»). Но даже в этих случаях Чуковский куда сдержаннее Кетлинской. Там, где она разражается многостраничными славословиями в адрес Сталина, Чуковский ограничивается несколькими строками: «До 7 ноября оставалось всего несколько дней. К приближению этого привычного и любимого праздника в тот год относились с особым волнением. Враг угрожал всему, что было создано Октябрьской революцией и что составляло смысл жизни каждого из них. И годовщину революции им хотелось отметить ударом по врагу».
Но в главном, в стиле «суровой романтики» блокады, роман полностью оставался в русле соцреалистических конвенций:
Осажденный город открывался перед Луниным во всем своем суровом и строгом величии. Город в беде, город в смертельной опасности, но нигде ни тревоги, ни слабости, ни страха. Спокойно и твердо смотрели на него глаза закутанных в платки женщин с исхудавшими, потемневшими лицами; и такими же спокойными были глаза осунувшихся бойцов в огромных овчинных тулупах, которые приветствовали его, встречаясь с ним на углах. Под этими взглядами Лунин и сам становился спокойнее и тверже. Нет, не жалости требовали от него эти люди…
Подобные пассажи можно найти и у Кетлинской, и у Берггольц, и у Инбер.
Чуковский сохранял позитивный модус повествования:
Люди работали до тех пор, пока не теряли способности ходить, и в каждой квартире были уже такие, которые постоянно лежали и не могли встать. Положение их было очень тяжелым, и все-таки они смеялись, когда слышали что-нибудь смешное, оплакивали смерть родных, радовались, получив письма с фронта, делились друг с другом крохами пищи, читали газеты, слушали радио, вычерчивали на картах линии фронтов, спорили, думали, любили близких, ненавидели врага. На этой смертной грани жизнь их была не бедней, чем раньше.
Соцреализму было что скрывать за той сурово-благостной картиной блокадного Ленинграда, каким он был представлен Берггольц и Инбер, а тем более Тихоновым, Кетлинской и Чуковским, не говоря уже о Вишневском и Прокофьеве. Реальность проступала в многочисленных дневниках блокадников: