Послевоенная ситуация была принципиально иной – она была пронизана идеей забвения. После войны не то что опыт, сама тема блокады уходит на задний план под напором литературы о «мирных буднях» и «восстановлении». Более того, она последовательно вымывается из военного нарратива. Показателен в этом смысле коллективный сборник очерков «Ленинградцы» (1947), в котором приняли участие семнадцать ленинградских писателей. В очерках о ленинградцах – партийных работниках, рабочих, инженерах, кораблестроителях, учителях – тема блокады проходит далекой тенью. Если речь (и то лишь в некоторых из них) и идет о войне, то это, как правило, рассказы о «трудовых подвигах». Всякие упоминания о страданиях, голоде, холоде и массовой гибели людей отсутствуют. Книга писалась спустя всего несколько лет после снятия блокады, когда следы разрушений были еще видны повсюду, а последствия для жителей города, огромная часть населения которого погибла в эти годы, были опустошительными. Между тем авторы (а многие из них сами пережили блокаду) писали об этом времени так, как будто речь шла об эпизоде, который можно едва ли не проигнорировать. Блокада теперь если и упоминалась, то только как участие жителей в героической обороне города. Тема страданий была табуирована. В стихотворении Прокофьева «Он Родиной по зову сердца призван…» (1948) Ленинград – это город, который «поставила отчизна стоять на страже Балтики седой». Он любим «Державой» «по сердцу и по праву», и все, что известно о его прошлом, – это то, что «грозы шли и вихри шли не мимо, / А били в грудь ему, богатырю». В посвященном Ленинграду стихотворении «Памяти павших» (1948) Прокофьев говорит о войне, вообще не упоминая блокаду. Речь идет о воинах, которые «горячей кровью землю оросили», которых «злые ливни подкосили», как будто не было миллиона погибших мирных жителей города. Если раньше в теме «Ленинград и война» доминировали город и страдания его жителей, переживающих блокаду, то со второй половины 1940‐х годов на первый план выходит мотив обороны города. Ленинград – это прежде всего военный форпост «Державы».
Последующий отказ от блокадной темы был связан не только с «ленинградским делом» (репрессии, разгром музея обороны Ленинграда и т. д.), но и с динамикой репрезентативных стратегий соцреализма после войны, в результате чего военная тема в целом утратила свои суггестивные свойства и приобрела совсем иные функции – монументализации и героизации. Источником этих перемен и была замена Войны Победой. Последняя, приобретя статус основного легитимирующего события советской эпохи, привела к тому, что Война стала рассматриваться как история Победы. Если опыт войны, в котором доминировала далекая от триумфа тема страданий, обладал низким идеологическим коэффициентом и был опытом травмы, то история Победы была государственным предприятием.
Неудивительно, что все связанное с какой-либо партикуляризацией страданий стало в этой проекции неприемлемым – будь то тема Холокоста или Блокады. Сталинизм не признавал не только неподконтрольного индивидуального опыта, но и никакого партикуляризма. Лишь в двух случаях он был разрешен, что объяснялось исключительными обстоятельствами войны. И в обоих случаях закончился трагически: уничтожен ЕАК и вместе с «Черной книгой» табуирована тема Холокоста, уничтожены всякие напоминания о блокаде, а сама ленинградская тема закрыта. Субъектами партикулярности оказались нелюбимые Сталиным евреи и Ленинград.
Именно страхом перед всяким партикуляризмом объясняет Амир Вейнер как табуирование темы страданий евреев, так и отрицание их героизма во время войны: «власти отчаянно сопротивлялись любым попыткам создания партикулярного еврейского пространства внутри всеохватывающего мифа войны. Еврейское самовосприятие уникальности своего военного опыта угрожало подрывом универсальности страданий и этно-национальной иерархии героизма – двум главным устоям этоса войны»[139]
. На первый план здесь выступает не столько этос, сколько эпос, конструирование которого определялось актуальными политическими задачами: «большевистский эпос должен был быть очищен от всяческих ассоциаций с возмущающим меньшинством. Накануне войны массовая идентификация Революции с евреями уже отзывалась эхом внутри самой партии. Если миф Октябрьской революции воспринимался как «иудаизированный» до полной непригодности, то новый миф Великой Отечественной войны не должна была постичь та же участь»[140]. Ему предстояло стать Judenfrei в той же мере, в какой он становился Leidenfrei. Ради этого опыт страданий жертв Холокоста или Блокады подлежал стиранию. Опыт травмы, то есть собственно опыт войны, терял язык и более не подлежал репрезентации. В этом контексте ясно, почему тексты, подобные «Осаде человека» Ольги Фрейденберг, «Запискам блокадного человека» Лидии Гинзбург или стихотворениям Геннадия Гора, не укладывались в публичный дискурс о Победе и находились вне публичной сферы.