Однажды в ночи, прекрасные для любования полной луной, князь наконец изволил пригласить меня к себе. На глазах у Сэйбэя, передававшего мне это послание, стояли слезы. Я не обратил на него внимания.
Вечером я облачался в одежды для ночи любви, и все в замершем доме знали, к чему я готовлюсь. Из тьмы задних комнат прибрел дед — он сильно сдал за последнее время. Он отобрал у меня гребень, усадил перед зеркалом и в свете фонаря, в молчании и тишине, накрасил мне губы в придворном стиле, правильно уложил волосы. Он встал за моей спиной, положил руки на плечи, и, чувствуя легкую тяжесть этих старых рук, я знал, что они все со мной. Все поколения, положившие жизнь на сцену, как на поле битвы.
Черное Перо вошло в прическу как в ножны, и сияющее лицо — мое лицо? — отразившееся в полированной бронзе китайского зеркала, блистало, как отточенная кромка меча.
Ночные носилки, длинные улицы, и вот заветная усадьба в княжеском квартале. Я в образе придворной дамы, в пурпурном кимоно таю. Намеки-намеки-намеки. Верный Сэйбэй сопровождал меня. В воротах, забирая у меня сложенный зонт, он прижал мои руки к своей груди, и его сердце билось так сильно, что мои пальцы под его рукой вздрагивали. Старик-привратник, встречавший нас в тайных воротах усадьбы, тихо засмеялся:
— Какой прекрасной даме ты отдаешь свое сердце, сынок. В опасную игру играешь. Украдет и не вернет никогда!
— Батюшка, что вы, — горько произнес Сэйбэй. — Никогда этого со мной не произойдет.
— Ах, молод ты еще, — тепло засмеялся старик. — Смотри, какая красивая! У нас в деревне таких и нет, пожалуй. Ты уж не обидь старшего-то моего, дочка, — тепло сказал мне старик, и мне перехватило горло.
Прежде чем пройти во внутренние покои, мы еще немного мило побеседовали со стариком — он, бедняга, принял меня за тайную страсть своего сына. Романтичный старик.
А в доме, сокрытого посреди старинного сада, меня ожидал князь-сластолюбец.
Полутьма уединенного дома.
Квадрат разостланной постели меж двух светильников на высоких тонких ножках.
Мы, не тратя времени на условности, сразу перешли к главному, мы оба спешили.
Он срывал с меня одежду, целуя в шею, а мои пальцы нащупывали заколку в прическе.
Он распахнул свое нижнее кимоно, прижался всем телом. А я убил его мечом-заколкой.
Ударил прямо в глаз, ударил с треском, и князь долго молчаливо умирал, катаясь по циновкам, опрокидывая светильники, заливая все вокруг кровью, — очень зрелищно, постановщик был бы доволен.
Когда он затих, я выдернул Перо из его головы, оттер острие о шелк постели. Покачиваясь на подгибающихся ногах, облачился в одежды, привел прическу в порядок и покинул дом среди сада незамеченным.
А Сэйбэй...
А Сэйбэй просто отпустил меня. Ибо его поклонение было подлинней моего притворства.
А утром было очередное представление, и публика шумела так, словно ночью ничего не происходило. Новостей еще не было.
А вечером я узнал, что Сэйбэй той же ночью ушел из жизни вслед за своим господином. Так же, как еще тринадцать человек из числа свиты и слуг… Они не спасли князя, и стыд заставил их умереть вослед. Вся усадьба была залита их кровью.
Ужас раздавил мой разум, и я слег, сраженный неизвестной болезнью. Верный театральный критик Эдозава поспешил объяснить это публике моей тонкой натурой, не перенесшей безвременной гибели одного из самых блестящих столичных театралов и покровителей. Наша труппа в тот день воистину осиротела, публика скорбит и так далее и так далее и так далее…
Я явился зрителям только весной. Побывав на краю смерти, исхудавший и потому особенно пронзительный.
Прием публики поразил меня самого — при моем появлении все в зале встали.
С тех пор критика не называла меня иначе как Великий Накамура Канзабуро Четвертый.
Но подлинный конец у этой истории наступил чуть позже.
Где-то через неделю в театр явился старик-привратник, отец Сэйбэя, в кимоно с узором из лазурных волн, черный и опасный, как скала в бурном море, иссохший от горя и отравленный черной желчью задавленной ярости. Он сидел в первом ряду — его привели друзья семьи, забыться в чужих грезах.
Я увидел его. И он увидел меня, узнал — и мгновенно сошел с ума. Он выхватил меч и вступил на сцену.
— Ты сгубила моего сына, — произнес он, вращая безумными фарфоровыми добела глазами.
Мурамацу Третий, мой вечный партнер, герой-любовник, попытался заступить ему путь, но был сброшен на пол с высоты своих котурнов. Актеры-тени брызнули в разные стороны.
Мой отец в облике престарелой служанки встал между нами, отобрав у испуганного героя-любовника его оловянный меч. Встал и загородил меня.
Отец Сэйбэя рубанул наискось, и оловянный меч не остановил тонко отточенное лезвие.
Мой отец опустился на сцену аккуратно, словно продолжая играть, а отец Сэйбэя шагнул ко мне. Я не мог пошевелиться. Или не хотел. Он ведь был как никто прав...