Люди подбежали совсем близко, когда пегас оттолкнулся от земли, налегая на одно крыло. Но, поднимаясь выше, он словно бы набирался сил. Джим Гарри держался за гриву. Он посмотрел вниз: ферма становится все меньше и меньше. На востоке виднелась Хлебная гора, а за ней и Сьерра.
– Выше, – прошептал мальчик. – Выше, пегас.
Он уже мог заглянуть за Сьерру, мог различить Тихий океан. Резкий ветер холодил его пылающую раздавленную ногу. По обе стороны от него размеренно и ритмично поднимались и опускались огромные крылья.
– Выше…
Пегас запрокинул голову и исполнил просьбу. Они набирали высоту, оседлав ветер, и ферма пропала из вида, Хлебная гора съежилась, а долина уже не казалась такой бескрайней.
А потом, как ни странно, заговорил старый скрюченный гном, хотя Джим Гарри нигде его не видел: «Вспомни, что я тебе сказал, мальчик. Пегас будет твоими ногами, что уносят все дальше и дальше, будет твоими глазами, что видят много удивительного. Только не давай ему подолгу оставаться на земле».
– Ни за что не дам, – пообещал Джим Гарри. – Никогда больше не спускайся на землю, пегас. Лети вверх…
Ветер стал горьким и холодным. Небо потемнело до пурпурного цвета. Слабо засветили первые звезды. Земля с величественной неторопливостью поворачивалась невероятно далеко внизу под копытами пегаса.
Пальцы Джима Гарри крепко держали гриву крылатого коня. А затем медленно, постепенно, стали разжиматься.
Время убивать
С тревогой и страхом город ожидал следующей бомбардировки. Воздушные армии и батареи громадных орудий уже обратили его в пылающие руины: на улицах – завалы и битое стекло. Трупы тем не менее убирали быстро. Четкие действия властей предотвратили риск распространения чумы. День за днем мы поднимали глаза к небу и видели парящие в синеве самолеты, наблюдающие, выискивающие. Далеко-далеко гремели пушки, и в зареве осветительных ракет солдаты сражались друг с другом: получив пулю или удар штыком, повисали на колючей проволоке.
Здесь, вдали от окопов, было еще хуже. Нервы звенели от напряжения, мозг безмолвно вопил, бунтуя против безумия войны. Помрачение ума разливалось в наэлектризованном воздухе, доносящем до нас отголоски ревущего боя и грохот падающих зданий.
Ночами мы устанавливали светомаскировку. А днем с опаской проникали в разрушенные дома, пробирались к знакомым ориентирам и гадали, когда же закончится война. Те из нас, кто помнил 1918 год, склонялись к мысли, что не будет ей конца, пока не ляжет костьми само человечество.
Но пишу я не о войне – она, чудовищная, продолжается до сих пор, – пишу я о Рудольфе Хармоне. О Хармоне и его удивительной телепатической силе.
Впервые я встретил его в полуразрушенном офисном здании, где нашли приют бездомные. Первый этаж и часть второго почти сохранились; все остальное было разбито. Семьи ютились в кабинетах, у немногих счастливчиков имелись даже армейские койки и чудом уцелевшее постельное белье. Люди делали жалкие попытки придать крысиным норам жилой вид: тут зеркальце, там ковер, да на стене одна-две фотографии. Здание служило нам только для ночлега и укрытия. Когда в любой момент с неба могут посыпаться смертоносные снаряды, человека заботит немногое.
Я был один, мои жена и ребенок погибли при первом воздушном налете. И кабинет, где я разложил одеяла, уже занимал Хармон, худой, изможденный, нервный парень лет тридцати, с глазами чуть навыкате и жидкими усами. Мы составили странную пару, потому что я, коренастый и чисто выбритый, сложением походил скорее на борца, чем на врача из того мира, который рухнул при первых же залпах необъявленной войны.
Кризисы не допускают формальностей. Я вошел с одеялами, последовали вопрос, ворчливый ответ и кивок, – и мы зажили вдвоем довольно дружно, хоть и без особого интереса друг к другу. Кабинет раньше принадлежал, я думаю, какому-то закупщику, и куда тот подевался, сказать не могу. Наверное, погиб. Остались его стол и стол его стенографистки, на каждом – бесполезная лампа, и на полу – сломанная пишущая машинка.
В углу нашлись диктофон и воспроизводящее устройство, и Хармон, в довоенной жизни механик, развлекался, пытаясь их починить. К счастью, в подвале здания располагался автономный энергоблок, так что мы могли готовить пищу и пользоваться электрическим светом, когда находили неразбитую лампочку, а это бывало нечасто. Ночью, понятное дело, ни о каком освещении не могло быть и речи. Военные следили за этим строго, по крайней мере поначалу, пока их всех не отправили на фронт. Но к тому времени мы уже освоили азы затемнения.
До поры до времени я мало общался с Хармоном. Трудно разговаривать, когда нервное напряжение столь велико и никак не ослабевает. Мы не переставая курили, пили же на удивление мало – и очень много думали. А война шла своим чередом.
Днем и ночью мы слышали далекую глухую канонаду, и с наступлением темноты на горизонте вспыхивали зарницы.