Но доминантным является либеральный клуб после 45-го года, когда американцы, которые представляют собой штаб либерализма, взяли под контроль Европу, а в наши дни оттяпали и то, что получил в качестве своей доли победителя Советский Союз, – либерализм установился как таблица умножения. Ведь большинство людей впитывают обстоятельства своего проявления на свет в качестве непререкаемых законов физического мира. Они воспринимают социальные привходящие обстоятельства как яблоко Ньютона, которое может только вниз упасть, но никак не вверх. Подавляющее большинство людей – независимо от того, что они родились не в Штатах и не во Франции, а, допустим, в Египте, – думают как либералы, и у них бывает когнитивный диссонанс и раздвоение личности. Потому что они, с одной стороны, принадлежат к некой Традиции – в частности, они могут быть мусульманами, – а с другой стороны, у них рефлексы и ментальные тики либеральные. Это очень «пропитывающая» вещь.
Но при том, что это доминанта, рядом, сбоку, сидят другие совсем люди, которые представляют собой некую наследственную линию: это потомки тех, кто были у руля до 1914 года. Они были в такой же силе, как сегодня либералы, они были номер один. Это клерикалы. Естественно, за клерикалами стоят всегда «старцы», всегда стоят «посвящённые». А клерикалы опираются на людей с титулами, на династии, на знать. И это сословная организация общества.
Это такая элита, которая, скажем так: те, кто сегодня носит титул, – это люди, которые существуют в качестве династических домов последние 400 лет. Конечно, когда человек говорит, что «он потомок крестоносцев и его предки брали Акру», это может быть либо вранье, либо эксклюзив. В принципе, в наиболее таком достоверном варианте, это люди династических домов, которым 400–300 лет. Это достаточно круто. Но где-то 400–300 лет назад произошла смена, когда знать из «знати шпаги» поменялась на «знать двора». После ухода реального дворянства – дворянства меча – возникла аристократия (то, что называется аристократией). Это придворная камарилья, уже начало бюрократического аппарата. Легко проследить на Бурбонах Франции, как это всё складывалось.
В Англии в этом плане было немного сложнее. Но в итоге Англии удалось стать штабом традиционализма, в то время как Франция, которая была совершенно традиционалистской, «гипертрадиционалистской» страной, это утратила. Она прошла через кризис бонапартизма и превратилась в профаническую республику, где угольки только дремлют под пеплом. А Англия сохранила монархический стержень, который, дезавуируя себя, обложен подушками некой демократии, с джентельменскими нашивками на локтях клетчатых пиджаков, очками и замшевыми гамашами. Но за всем этим стоит железный кулак традиционализма.
Хотя есть определённые конфликты с континентальным традиционализмом. Скажем, англо-германский конфликт – это очень серьёзная вещь, одна из определяющих ход истории в XIX–XX веках. Германцы с одной стороны, англосаксы – с другой. Этакая лента Мёбиуса, потому что нет такого немецкого барона или графа, который не имел бы английских родственников в Палате лордов, но тем не менее. Они все кузены, но задачей британской династии была ликвидация монархии в Германии, – вообще ликвидация Германии как таковой к чёртовой матери. В этом смысле у них были задачи, выходящие за пределы семейственности.
Когда начиналась Первая мировая война, задача была закончить её в несколько месяцев и объявить народам, что это либералы-демократы, парламенты, партии, вся эта новомодная сволочь развязала войну, а мы, монархи, отцы народов, её останавливаем и сейчас делаем мировое правительство. Вдруг это всё перешло в неуправляемую стадию на четыре года такого смертоубийства, когда там то ли 10, то ли 20 миллионов было уничтожено, ещё 50 миллионов погибло от «испанки».
И после этого традиционалистам пришлось сильно подвинуться. Произошло то, что Ортега-и-Гассет называет «восстанием масс» в своей одноименной книге («Восстание масс»): массы хлынули на пляжи, курорты, в театры и учебные заведения, которые раньше были резервированы для узких кругов элиты. И, соответственно, изменилось и содержание этих элитных мест, потому что, скажем, театр, в котором публика сменила свою сословно-классовую природу, не может остаться тем же театром, – в противном случае никто туда не будет ходить. Всё это радикально меняется, меняется это пространство.
Но традиционализм выживает под пеплом, и внезапно именно во Франции, где положение Традиции хуже всего, появляется как взрыв. Видимо, некие крупные невидимые нам силы постановили, что это должно возникнуть и вспыхнуть во Франции. Как социальная революция должна была произойти в России, в которую Маркс меньше всего верил, так и взрыв традиционализма должен был произойти во Франции, которая больше всего ненавидела Традицию и ближе всего была к либерализму.