Сразу же остановился грузовик, но в грузовики я не сажусь — на ходу в случае чего не выпрыгнешь. Покачала головой, не отрываясь от плетения венка. Главное — максимум сосредоточенности. Вот этот колосок оказался с корнем, пока я отгрызала зубами осыпающийся землей кончик, притормозил вполне приличный “Москвич” последней модели, и глаза у шофера были такие заинтересованные-заинтересованные. Изучив с полминуты мою технику плетения венка, он открыл дверцу:
— Это ты, девочка?
Тут я подумала, что я — точно не я. Какая девочка? Я лечу в Германию на самолете, мне сорок три года, разведена, имею взрослую самостоятельную дочь, которая шляется где-то по шоссе.
— Ладно, садись.
Минут десять проехали молча. Потом он вдруг говорит:
— Сегодня ты оделась потеплей. На это мне сказать было нечего.
— И правильно сделала, молодец, — продолжил шофер, кивком подтверждая похвалу, — негоже в летнем платьице голосовать на дороге в такую погоду. Маму нашла? — вдруг спросил он, не отрывая глаз от дороги.
Я подумала, как там, кстати, мамочка, в парике, моем свитере, моих джинсах и с моим именем в документе, удостоверяющем личность?
— Помнишь меня? Я подвозил тебя уже три ра-за, — продолжил мужчина, — ты садишься у кладбища, а сегодня вышла у деревни. Ты ее нашла?
Покосившись, разглядываю водителя. Средней упитанности, руки тяжелые, подбородок волевой, нос широкий, тот глаз, который мне виден, — голубой.
— Ты живешь на кладбище? — не унимается он.
Закрываю глаза. Неужели я попала на “психа в танке”? По сведениям бабушки, таких мужчин из всего количества всадников приблизительно от восьми до двенадцати процентов. Монотонным голосом, выдерживая долгие паузы между словами, не открывая глаз, начинаю объяснения, постепенно сводя их к зловещему вою:
— Я живу на старом кладбище в старом гробу под покосившимся крестом. По ночам я выхожу из могилы, собираю у всех памятников цветы, плету венки. На кого я положу свой венок, то и будет моим су-у-уженым!
При попытке напялить сплетенный только что венок на голову водителя я чудом осталась жива. Потому что побледневший мужчина резко затормозил, нас вынесло на встречную полосу, вот я уже вцепилась в руль и пытаюсь выправить колеса, мужчина рядом кричит и матерится, я тоже кричу, чтобы он заткнулся, и давлю на тормоз поверх его ноги. Не знаю, что его успокоило, моя ругань или физическое присутствие моей кроссовки на его ботинке, так или иначе, но мы остановились, не свалившись в кювет. В нагрянувшей тишине, тяжело дыша, разглядываем друг друга.
— Извините, — решаюсь я. — Сами виноваты, пристали с этим кладбищем! Мужчина нервно закуривает.
— Тебе куда надо вообще? — спрашивает он после второй затяжки. Странно, он совсем не злится. Выглядит удивленным, даже покорным, а злости нет.
— В Москву.
— Ну, в Москву так в Москву. — Он осторожно берет с места. Руки уже не дрожат. Я жду.
— Понимаешь, — начал он метров через двести, — тут такое дело… Я экспедитором работаю, и, как еду по Ленинградке, стала ко мне уже с неделю подсаживаться девочка у кладбища. Куда едет? Туда — показывает пальцем. Маму ищет. Мама, говорит, потерялась, я ее ищу. То в одном месте попросит высадить, то в другом. Я уже еду и высматриваю ее. Платьице одно и то же. Волосики белые, как у тебя, только иногда выпачканы землей… вот тут. — Водитель трогает висок.
Я изо всех сил стараюсь сохранить серьезное выражение лица.
— А на прошлой неделе ночью было до нуля, я как ее увидел, елки-палки, в платьице! Предложил телогрейку, не взяла.
Нет, он не псих. Неужели мне попалось редкое исключение — актер-садист? Сначала он разыграет совершенно реальный спектакль, испугает меня, отвлечет внимание, потом у него что-то случится с мотором или скажет, что колесо спустило… А потом — иди сюда, девочка, а ну-ка, посмотрим, что у тебя под платьицем! Черт бы побрал эту конспирацию! Пошла бы на станцию, села в первую электричку, спокойно бы доехала! Подвигаюсь поближе к дверце, слежу за его руками, не отрываясь. Ну вот — тормозит!!
— Не останавливайся! — Я хватаюсь за руль и тут замечаю, что мужчина совсем белый и глаза вытаращены.
Поворачиваю голову. Смотрю вперед. У обочины стоит девочка. Не знаю, что он там называл платьицем, но на ней мой летний сарафан, я его отлично помню — тоненькие лямочки крест-накрест, выступающие ключицы тринадцатилетки… и вот же, на правой сандалии застежка оторвана!
— Сто-о-о-ой! — кричу я что есть силы, но водитель жмет на газ, и мы проносимся мимо девочки, мимо выступающих из тумана крестов кладбища, мимо оторванной застежки на сандалии, мимо заколки в жидких белых волосах в виде божьей коровки с черными крапинками удачи — на моей их было семь.
На ближайшей бензозаправке он остановился. Молча. Я вышла. Молча. Добрела до туалета. Никогда в жизни так не хотелось писать. Устроившись над унитазом, я поняла, что никак не могла рассмотреть в подробностях застежку на сандалии, не могла посчитать крапинки на заколке девочки на обочине. С чувством огромного облегчения вымыла холодной водой руки и лицо. Достала телефон. Набрала номер бабушки.