Странное богословие. Но в нём нет ничего загадочного, если не забывать, что оно порождено разорванным сознанием и усугублено постмодернистским самодовольством. Напоминать автору и персонажу догмат Боговоплощения — было бы бессмысленно: для них все подобные истины суть лишь малосмысленные «застывшие догмы». Здесь вновь обнаруживает себя противоречие между верою и рассудком. При отсутствии веры духовное становится непостижимым. И вот постмодернизм самоуверенно дробит, расщепляет то, чего не в состоянии постичь. Не относится ли к нему именно то, о чём вещает персонаж повести Горенштейна:
«Шизофрения в переводе с греческого — расщепление души… Расщепление души выделяет энергию, при соответствующих условиях очень высокую…»
На рубеже тысячелетий создались условия, весьма соответствующие мощному выделению апостасийной энергии. Постмодернизм просто воспользовался этими условиями.
В пространстве повести расщеплённая душа центрального персонажа породила проблему «несовершенства» идеи Христа.
«…древние иудеи… как никто, ощутили потребность в доброте и, ощутив, осознали добро как силу, помогающую утвердить себя в мире, точно так же, как древние греки ощутили потребность в красоте и, ощутив, осознали красоту как силу… Поскольку Христос был создан торопливо, он был создан с серьёзными ошибками… Дело не в хронологической и тавтологической путанице, которыми полно Евангелие… Прочтите Евангелие… Суть христианства можно изложить на половине странички. Всё же остальное — это притчи и чудеса, ставящие своей задачей дискуссии с фарисеями, с неверующими, с сомневающимися в истинности происхождения Иисуса как посланца Бога…»
В этих самодовольных разглагольствованиях слишком много несуразностей, смешения разноуровневых идей. Проглядывает марксизм: Бог был создан людьми исходя из осознанных потребностей. Правда, потребности здесь указаны не социальные, но душевные, однако основной принцип прагматического генезиса религии соблюдён. Важно также не пропустить сущностный постулат: добро мыслится как нечто вторичное по отношению к гуманистической цели самоутверждения людей. Добро — инструмент, средство, помогающее утвердить себя в мире. Всё просто: у каждого народа средство для утверждения себя изобреталось своё: у греков красота, у иудеев добро… Почему Христос «создавался» торопливо — не вполне ясно. Даже если рассматривать всю ветхозаветную историю, в ракурсе предложенной идеи, как период такого «создания», то следует признать, что времени было всё же достаточно. Впрочем, мы начинаем впадать вслед за автором в его кощунства…
Самоуверенное утверждение, будто весь смысл христианства можно изложить на половине странички, — следствие гордынного невежества говорящего. Для собственных идей ему понадобился гораздо больший объём. Вывод: предлагаемое новое осмысление проблемы добра — нечто более сложное по отношению к христианству.
Персонаж повести приходит к парадоксальному выводу: Воскресение Христово есть жертва, ибо оно ведёт к уничтожению идеи человека.
«И жертва Христа не в распятии вовсе, а в том, что он воскрес, чтобы быть последним… Христос — спаситель потому, что воплощает в себе всю гармонию человека со вселенной, к которой человек стремится, и, служа недоступным идеалом, он в то же время берёт на себя весь «плач и зубовный скрежет», как написано в Евангелии о последнем дне, ибо гармония означает конец идеи существа, именуемого человеком…»
Чтобы выйти из создавшегося противоречия, автор изобретает новое раздвоение в сознании своего персонажа: он разделяет идеи человека и человечества. Они разнятся прежде всего смыслом своего бытия: «Конечная цель отдельного человека, наверно, счастье. Конечная цель человечества — познание…»
Проблема эвдемонического осмысления жизни не нова. Это соблазн давний. Правда, и автор видит в ней ценностную недостаточность по сравнению с проблемой познания — и ставит человечество над человеком. И опять: весьма избитое решение: ещё Достоевский, как помним, отметил, что любящие человечество часто к человеку относятся с неприязнью. Впрочем, у Горенштейна неприязни-то нет, просто у него человек неполноценен по отношению к человечеству. И в каком-то смысле Иисус, в рамках проблематики повести, олицетворяет именно человека, тогда как Христос — идеал человечества.
Утверждение же познания как цели человечества сразу обращает нашу духовную память к соблазняющим словам змия, обрекшего именно человечество на последствия первородного греха.
Объявленные цели (человечества ли, человека), мы видим, не только не имеют ничего общего с христианским осмыслением бытия, но и сопряжены с обыденными гуманистическими соблазнами.
Всё это выглядело бы достаточно плоским и банальным, но автор то же раздвоение усматривает и в своём персонаже, тем придавая своим эстетическим упражнениям некоторую оригинальность.
Юрий Дмитриевич в обыденной жизни — вполне человек, главной заботой которого становится забота о своём теле. Он своего рода