«Прошли годы. Я действительно отошёл очень далеко от этого и сейчас вне этой жизни. Я всё ещё пробую найти что-то другое, лучшее, потому что далеко не всё могу принять в религии, многое в ней мне чуждо и непонятно, иногда и враждебно. Но эти мысли, родившиеся тогда во мне, десятилетнем мальчике, возвращавшемся домой в утреннем рассвете, так и не потеряли для меня всего своего значения и порой звучат так же чётко, как звучат и звучали все эти годы постоянной антитезой к мысли о самоубийстве, также возникшей приблизительно в те времена, выраставшей с годами и приучившей меня к себе настолько, что она стала в моём мозгу чем-то постоянным, никогда его совершенно не покидающим…» (2,37).
Извечная борьба двух начал, добра и зла, тьмы и света — в душе человека, эта борьба, отпечатлевшаяся в разговорах с чёртиком, по признанию самого писателя, для того и необходимой ему оказалась, чтобы через одоление дурного придти к светлому итогу, к осмыслению своего бытия, стремящегося к Богу:
«…Изредка мне даётся дуновение высшего счастья, счастье творчески осознавшей себя личности, в мире, полном гармонии и Бога — Бога, которого я ещё совсем не знаю и каждое моё слово к которому прозвучало бы фальшью и неоправданной дерзостью, но которого уже прочувствовало какое-то моё сверхсознание, Бога, в котором вся наша бесцельная жизнь освещается высшей целью и оправданием…» (2,43).
И поэтому, вопреки себе же самому, Толстой отвергает всякое ложное, приспособленное к удобству собственной жизни понимание Бога, превратившееся в дурное суеверие и ничем не лучшее безверия и атеизма.
«Человек, не сомневающийся в существовании Бога, который сам “запросто” изобрёл себе этого Бога, снабдил его мещанской домашностью, у которого этот Бог занял в жизни какое-то среднее место между сонником и поваренной книгой, и человек, который ожесточённо протестует против самой возможности существования чего-либо ему неизвестного, — разве они не стоят друг друга? Так, один хочет наперекор всему видеть Бога, созданного им по своему образу и подобию и наделённого его собственными признаками, отражающего все болезни и недостатки его интеллекта, — конечно, этого Бога нет, но и другой, исповедующий пустоту, может быть, просто не видит и не хочет видеть, что эта пустота не пуста, что в ней существует какое-то “нечто”. У каждого своя религия, а необходимость в ней для обоих продиктована боязнью самостоятельного мышления» (2,31–32).
И так писатель видит всё одно и то же: лабиринты и тупики в бытии человеческой мысли. А следовательно, в существовании человека вообще. Он понимает: «своя религия» и «своя правда» у каждого (которые каждый, по его же убеждению, должен, за неимением лучшего, отстаивать) определены немощью и робостью ума человеков. А результат-то ужасен: одна «правда» начинает уничтожать другую, утверждая своё право на существование. И поэтому гибнет то, что писателю дорого, без чего его собственное бытие обессмысливается, ибо уходят в небытие близкие ему люди, уничтожаются памятники прошлого, великие творения культуры, шедевры искусства. В подоснове же всего — «каждый прав по-своему».
С.Толстой находит единственное утешение в окружающем мире: совершенство и гармония природы хранят в себе основу прекрасного, какое может быть вновь воссоздано даже после окончательной своей гибели.
«Пока существуют зелёные листья, голубое небо, пение птиц и маленькие золотые рыбки в прозрачной воде, ещё не всё потеряно. Потому что всё-таки ничего равного этому нами создано быть не может. И всё, уничтоженное сегодня, завтра может возродиться из этого могучего источника» (2,158).
Мысль проста: человек черпает свои творческие силы из совершенного творения Божия. Прекрасное изначально и вечно, поэтому ничто не может быть утрачено. Бог Творец не называется здесь, но ощущается безсомненно.
Но и человек не может быть пассивным ожидателем возрождения того, что ушло. Искусство призвано постоянно обновлять свежесть мировосприятия, хранить чистоту понимания прекрасного. Такова его цель, такова, быть может, цель и человеческого существования.
«Привычное положение вещей повторялось несчётное количество раз и постепенно анастезировало наши чувства. Эта-то привычность, этот-то автоматизм восприятия похищает целые годы, если не десятилетия нашей жизни. Бороться с ним — одна из известнейших и почтеннейших задач искусства во всех его видах. Дать своё, непредвзятое отношение к предмету, показать его таким, каким мы его наблюдали множество раз и всё же не видели, дать нам ощущение самоценности окружающего — вот эта задача» (2,50)
Без этого — не воспринять и зелени листвы, голубизны неба, красоты пения птиц.
Так и сам Толстой, при всех его сомнениях, метаниях и приступах отчаяния, сумел отобразить через привычное — нестёртость вечной свежести бытия. И: любовь к жизни — несмотря ни на что.
Жизнь идёт. Проходит. Кончается. Что ж,
Тоскуя, сжимать виски…
В полях опять колышется рожь,