Неравнозначно и неравноценно наследие С.Н.Толстого, примыкающее к его главному созданию. Повести, рассказы, эссе, стихотворения, очерки, литературоведческие статьи, переводы — он немало написал, хотя подавляющая часть из этого написанного при жизни автора обнародована не была. Что-то сознательно писалось «в стол», что-то не заинтересовало редакторов и издателей.
Видишь, читая иные страницы, сострадательно видишь, как силится порою автор приспособиться к идеологическим и эстетическим нормам своего времени — и как дурно у него это выходит. Примеров можно бы привести достаточно, но они малоинтересны, подобно всей той идеологии, поскольку немало о ней уже говорилось. Для чего вновь указывать на банальные шаблоны мысли, время от времени проглядывающие в писаниях ещё одного человека, указывать, чтобы опровергать давно отвергнутое? И всё же недаром у писателя на книжной полке «рядом с Библией, книгой, по которой люди учились жить тысячелетиями, стоит библия наших дней— “Вопросы ленинизма” Сталина, по которой пытаются жить сейчас» (2,9-10). С волками, как говорится, жить…
Всё же важнее выявить эстетический опыт человека, постигавшего более глубокие идеи. Важнее проследить путь выхода из тупиков, в которые загоняли человека его трагическое бытие и мироосмысление.
Исходная точка на том пути — безысходный пессимизм от сознавания безсмысленности жизни у «осуждённого» на неё.
«Разве мы знаем, куда идёт мир и зачем нужны мы ему в нашей маленькой коротенькой жизни, которую мы так часто склонны переоценивать. Пройдут годы, и наши мысли станут никому не нужными, безсмысленными и смешными. Мир трудно чем-нибудь удивить и нет у нас для этого данных… <…> Мне для самого себя нужна какая-то цель. Мне кажется, что каждый человек должен безотчётно стремиться оставить в жизни какой-то след, иначе наше существование бессмысленно и никому не нужно, иначе это лишь обмен веществ в природе и итог его — тот лопух, который когда-нибудь вырастет на нашей могиле» (2,10–11).
Не даёт же многим покоя этот гениальный тургеневский образ — лопух, вырастающий на могиле, как символ пустоты бытия… На припоминание его, как и на все прочие приведённые здесь пессимистические суждения, наталкиваемся мы у Толстого в ранних раздумьях «Разговоры с чёртиком» (январь-март 1933 г.), название которым дано также не без оглядки на классическую литературу. Правда, в отличие от Ивана Карамазова, лирический герой «Разговоров» беседует не с живым воплощением лукавого, а всего лишь с бронзовой статуэткой на письменном столе — но от обозначения немого собеседника всё же не закрыться.
Мысли-то, нашёптываемые бесом, не новы, как не оригинален весь этот стародавний пессимизм, однако всё это — вот парадокс! — всегда останется захватывающе неведомым для всякого, кто прикасается к нему впервые для себя.
Толстой (инстинктивно или нет?) ощущает и источник всеобщего скептицизма материалистического сознания: марксистское (энгельсовское) определение жизни как обмена веществ в белковых телах.
Заметим, что нередко квинтэссенцией мировой скорби, всесветного пессимизма объявляется Екклесиаст; однако эта книга — не утверждает безсмысленность бытия. Но указывает именно на выход из состояния отчаяния: посредством веры в Промысл Божий. На выход, безсомненно, единственно возможный.
Прослеживая пути Толстого в поисках истины, вот это и важнее всего выяснить: нашёл ли он тот единственный исход.
Можно отвергнуть чужие заблуждения — но что взамен обрести? Часто человек остаётся в пустоте: прежнего нет, нового также. И — пустота, как в доме, откуда только что вынесли покойника.
Мы в жизнь вошли, как будто с похорон.
И рожи злобные, кривясь во мраке, рады,
Что навсегда погашены лампады
И масло пролилось у дедовских икон… (2,253).
Точный образ, и духовно глубокий: бесы злобно радуются любому унынию, порождённому пустотой. Одна из этих
В таком состоянии мысль о
Не затем ли мы боремся, ищем,
Чтобы вырасти чертополохом
Где-нибудь на старом кладбище? (2,256).
Это всё из написанного в предвоенные годы (более точная датировка, вероятно, невозможна), когда жива старая боль, и одолеть её нет сил:
Родился? — Нет — нырнул под лёд,
И бьюсь, и бьюсь в зелёной стуже,
Весь — воплощенье мук. И ужас
Безмолвным криком ширит рот (2,272).
Опять: поразительная метафора — подлёдная вода как
И ничего, кроме отчаяния, из этого ужаса не может родиться. Но сам ужас — порождение отчаяния. И так всё как в порочном замкнутом круге. Заслониться можно лишь холодной усмешкой:
Живи хоть двадцать, хоть тридцать, хоть сто,
Стань гением Канта иль Пушкина вроде,
Жизнь — кроссворд, секрет которого в том,
Что он ни у кого не выходит (2,276).
Секрет же подобной сентенции в том, что это предел отчаяния. И как будто сбившийся ритм стиха — след того…