Здесь Зайцев не совсем и ранний, не литературный ученик: повесть «Голубая звезда» (1918), откуда взято это описание, писатель числил среди лучших своих прозведений. Так что сам характер такой чисто внешней образности не от неумения, но от некоторой скудости внутреннего опыта. Вообще-то Зайцев тяготел к импрессионистическому психологическому анализу с самого начала своего литературного пути — здесь же «психологии», по сути, нет. Должно признать, что даже у Горького в «Самгине» сходное описание вышло красочнее и проникновеннее.
Годы войны и революции как будто вызвали у Зайцева некоторую внутреннюю растерянность. Бытие вдруг начинает представляться отчасти нереальным, туманным, призрачным.
«Дни бегут за годами, годы за днями, от одной туманной бездны к другой. В этих днях мы живём» («Призраки», 1917).
«Фантасмагории, миражи! Они здесь же, в опаловой ночи, где всё — правда и призрак, былое и настоящее, боль прежних ран и улыбка забвения — туманный круговорот человеческого бытия» («Осенний свет», 1918).
Это, впрочем, и прежде было, теперь лишь усилилось. Ещё в спокойные предвоенные годы Айхенвальд писал о Зайцеве:
«Жизнь, “настоящая вечная жизнь” нередко рисуется ему как облака, которые плывут и тают. Жизнь в том и состоит, что она проходит. Её сущность — отсутствие сущности. Её не уловишь, не задержишь, не обратишь ни во что прочное. “Так истает и уйдёт в конце концов вся жизнь. Вся она обратится в облачко, сольётся с голубым эфиром, из которого и возникла”. Неизвестно куда, неизвестно зачем по миру идут вечные странники, под облаками, которые тоже куда-то идут, прообразы человеческих дней, и на горизонтах вечности образы людей, бренные силуэты, маячат, проходят, исчезают, и вслед за отошедшими быстро умолкает скудный лепет наших эпитафий.
Но пусть неведом и невидим для нас таинственный смысл нашей призрачной жизни, сердце всё-таки верит в него и верит в значительность и реальность каждой человеческой тени» (2,494–495).
Однако подобная вера ещё может теплиться в мирное время, но настанут дни испытаний — и не рассется ли и она, как неверные облака? На что опереться ей?
В описаниях Зайцева предстаёт некое бытие, не наполненное истинною верою. Сам быт персонажей Зайцева безрелигиозен, даже внешне. На что опереться?
Но почему мы всё как будто навязываем писателю необходимость какой-то религиозности? Не насилие ли это над его творческим тяготением?
Нет. Правомерно говорить о религиозности именно потому, что писатель сам пришёл к ней, хотя вначале она лишь в намёках обнаруживается у него. Наше дело не навязать, а выяснить, когда произошёл коренной сдвиг в его эстетической системе от некоторой теплохладности к искренности веры. Это нам необходимо, для нашего внутреннего опыта.
Ведь была же эта несомненная отстранённость даже тогда, когда писатель прямо касался церковной темы. Вот берётся он описывать жизнь сельского священника («Священник Кронид», 1905):
«…Он исправно ходит на службу, возвращается домой, венчает, хоронит, звонит в колокола с приближёнными дьячками и стариками, и куда-то ведёт за собой приход…Крон в это время работает уже в церкви; ему теперь много надо молиться и хлопотать: то читать Евангелие, то опять причащать и исповедовать…» (7,199–200).
Кажется, ничем не отличается этот человек от любого иного трудяги, один скупой перечень дел и забот можно заменить на другой — и выйдет описание жизни хочешь чиновника, хочешь мужика, хочешь кого угодно. Смысл этой отчасти суеты тоже не вполне ясен:
Время спустя в рассказе «Церковь» (1913) писатель попытался точнее осмыслить бытие сельского священника: о. Нил (ничем, в сущности, не отличающийся от о. Кронида, разве что именем) с достоинством заявляет своему оппоненту в пылу возникшего спора:
«Вы, кажется, не совсем в порядке, Фаддей Ильич, если сочли меня католиком. Я русский священник, сорок лет учу и до конца дней буду проповедовать Евангелие, так как это высочайшая истина-с…» (7,210).
Трогательно это противопоставление православной проповеди Евангелия католицизму.
С краешку Зайцев касается и более важной проблемы церковной жизни, оскудения веры, но дальше некоторого поверхностного суждения не идёт:
«Когда о. Нил возвращался, уже светало. Он был в отличном настроении и думал о церкви. Одно его немного смущало: отчего всё меньше становится истинно верующих? Над ними, священниками, часто смеются, в церковь, действительно, ходят мало. “Надо певчих завести, певчих, — соображал он, — из учеников. Пусть стараются. Православные любят пение”. Эта мысль его утешила. Почти у калитки дома он остановился… В сереющей мгле, за рекой, виднелись копны; Венера у горизонта сияла слезой — мир был так мирен, сладостен, нежен, как стих акафиста. Благословен Бог наш, всегда, ныне и присно и во веки веков» (7,212).