Зайцев указывает на это место как на высшую точку разговора. Для него, кажется, здесь вообще кульминация осмысления судеб России. И осмысление это опирается на источник вполне узнаваемый (хоть и не названный прямо):
Много было споров — и за рубежами, и на родной земле, и прежде, и ныне — о судьбах и путях России. И ведь именно такое воззрение — с высоты горней Истины только и может дать верное разрешение всех подобных препирательств.
Поэтому, веря в особую выделенность России перед Богом, писатель уверен и в особом её предназначении историческом:
«И тем не менее… если возможно счастие, видение рая на земле: грядет оно лишь из России. Не знаем нынешних её странников, святых, страдальцев — за дальностью туманов и пространств. Но никто меня не убедит, что в подземных рудах родины не таятся те же, о, всё те же “самоцветные камени”… (Вопреки всему! Вопреки ужасу — верю.)» (7,343).
Прав он — не прав… Время ещё не завершилось, и пока так — не может быть и конечного ответа. Вернее всего — обманчива эта благая мечтательность. Но само ощущение таящейся в русском начале святости (пусть она и не проявит себя никогда в истории в полноте своей, хотя уже во многом себя обнаруживала в веках) — несомненно.
В России таится для Зайцева — Святая Русь. Так он помышлял назвать и книгу духовной прозы своей (она вышла после смерти его). Само своеобразие русской святости запечатлено было, по его внутреннему видению, в задушевном облике России. Поэтому нераздельны были для него Русь и великий святой её, преподобный Сергий, житие которого писатель осмыслял в книге, осуществлённой вскоре после расставания с родиной: так он закреплял память о ней:
«Как удивительно естественно и незаметно всё в нём! Отделяют пятьсот лет. О, если бы его увидеть, слышать. Думается, он ничем бы сразу и не поразил. Негромкий голос, тихие движения, лицо покойное, святого плотника великорусского. Такой он даже на иконе — через всю её условность — образ невидного и обаятельного в задушевности своей пейзажа русского, русской души. В нём наши ржи и васильки, берёзы и зеркальность вод, ласточки и кресты, и не сравнимое ни с чем благоухание России. Всё — возведение к предельной лёгкости, чистоте» (7,43).
Вот — одно из точнейших по проникновенности восприятие Святой Руси, вызнанность в ней того, что «не поймёт и не заметит гордый взор иноплеменный».
Для Зайцева: одно из полнейших выражений России — русская литература, которую он несколько раз называет «христианнейшей из всех литератур мира» (5,494; также 7,326; 7,382). В «Слове о Родине» он утверждал: «…живя у себя дома, в прежней, мирной России, мы сызмальства питались Пушкиными и Гоголями, отрочество наше озарял Тургенев, юность Лев Толстой, позже пришёл Чехов. Мы выросли во мнении, что литература наша очень хороша, но она — продолжение всего нашего склада…» (7,325).
А уже на склоне дней своих (в 1959 году) Зайцев раскрыл стержневое, что он разумел, называя русскую литературу
«Чувство Бога и сочувствие человеку животворит весь наш девятнадцатый век, на который по Тайне Промысла выпали величайшие дарования литературы нашей…» (2,479).
То есть: приближённость литературы русской к следованию двуединой заповеди о любви к Богу и к ближнему своему
Постигая уроки русской литературы, Зайцев, помимо мелких работ, оставил три крупных литературных портрета: «Жизнь Тургенева» (1932), «Жуковский» (1951) и «Чехов» (1954). По сей день (и надолго) они остаются образцовыми в своём роде.
Зайцев строит свои жизнеописания не как литературовед, но как художник, он создаёт эстетический и психологический прежде всего портрет каждого из избранных им писателей. Но заметно, как от портрета к портрету углубляется духовное видение автора. В повествовании о Тургеневе Зайцев почти не опирается на собственно тургеневское творчество: оно порою лишь малоразличимый фон для событий жизни писателя. Жизнь Жуковского автор уже в большей степени связывает с его творчеством, Зайцева привлекает не только поэт, но и христианин в Жуковском. Но особенно полно проявилось это в рассказе о Чехове, которого Зайцев, вопреки сложившемуся шаблону, видит глубоко религиозным художником, в котором «христианский, евангельский свет таился» (5,495).