«Его энергия, казалось, не знала устали. Он с одинаковой горячностью брался и за ответственное дело руководства стачкой и за кропотливую работу по организационному строительству.
И что самое главное — эту повседневную работу Малиновский всегда стремился связать с общими задачами рабочего движения, в борьбе за вопросы дня, не упуская из виду конечной цели».
Однако хватит.
Как видите, я ничего не преувеличиваю. Вот так и было, как сказано в газете. Конечно, они не могли там знать о тех причинах, которые впоследствии вынудили меня уйти из Думы. Меня можно обвинить во всем, даже в дезертирстве, но только не в недостатке искренности. Я человек порыва, экстаза, если хотите. Когда я утверждаю нечто, то в тот конкретный момент всегда чистосердечен. В этом убедилась даже Жозефина. Теперь, когда моя рукопись достигла довольно внушительного объема, она почти не сомневается в том, что недалек тот день, когда можно будет нанять переводчика и с готовой рукописью перебраться в Париж, где нас ждут богатство и слава.
Жози любит, когда я предаюсь подобным мечтам, и помогает рисовать мне картины нашего благополучия. Мы будем посещать с нею модные курорты, а может быть, отправимся в длительное путешествие куда-нибудь в Рим.
Иногда меня охватывает отчаяние. Я начинаю видеть всю эфемерность придуманного в утешение Жозефине и в угоду своему честолюбию. В глубине души я понимаю, что я далеко не Бальзак, я не способен, захлебываясь кофе, плакать над слезами своего выдуманного героя. Я — эгоцентрист, плачу, когда жалею себя. Я оплакиваю тот день, когда предложил свои услуги Белецкому и К0. Именно в тот день наступило то проклятое раздвоение, которое мешает мне сосредоточиться теперь. Да, я двойствен, как мой кумир Жозеф Фуше, я раздвоен, у меня нет цельного «я».
Когда я понял, что стал чем-то опасен не только для партии в целом, но и для департамента полиции, я сам начал диктовать Белецкому свои условия. Я больше не был мальчиком на побегушках. Звание депутата, популярность в политических кругах сделали меня опасным для департамента полиции, для Думы, для всей империи в целом. Я обрел свое индивидуально-политическое лицо. Белецкий этого не понимал, или, скорее всего, мое возвышение произошло так стремительно, что он не успел разобраться, продолжал всячески опекать меня. На фабрике Гевартовского служил некий Модель. В запросе, который наша фракция внесла в Думу, он упоминался как один из виновников избиения рабочих. Белецкий предупредил:
— Модель знает, что вы служите в охранке, и может вас выдать, если вы выступите против него в Думе.
И я счел за благо отказаться выступить с этим запросом. Помнится, сказался больным… Да, Белецкий не понимал. Быстрее его понял, что к чему, бывший московский генерал-губернатор Джунковский. Это он, став товарищем министра, принудил меня сложить депутатские полномочия.
Я не был готов к этому. В Думе я держался как трибун и, когда произносил речь, нравился самому себе. Мои выступления были предельно искренними. Я глубоко сожалел о том, что вынужден был опускать некоторые пункты, потому что сознавал их огромное значение. Бездарные Белецкий и Виссарионов, должно быть, не отдавали себе отчета в том, что их редактура декларации — жалкая попытка повлиять на события, которые уже начали развиваться помимо их собственной воли, помимо моей воли. Объективно я работал на революцию при любых сложившихся ситуациях. К примеру, сотрудничая в «Правде», я этим самым оберегал ее работников от ареста. Джунковский, повторяю, понял всю нелепость создавшегося положения. Он пригласил меня в свой кабинет, держался со мною сухо, хотя и довольно почтительно. В нескольких чертах он обрисовал события последних дней, сказал, впервые улыбнувшись за время всей беседы:
— И еще следует хорошенько подумать, чьим агентом вы являетесь: действительно ли департамента полиции в рядах бунтовщиков, а не наоборот. Очевидно, пора ликвидировать этот срам.
— Но как же я? — невольно вырвалось у меня. Быть рядовым доносчиком я уже не мог, так как понимал, что уход из Думы — это, по сути дела, разрыв с теми и другими. Оставалось одно — бежать. Куда бежать? В деревню, в глушь, в Саратов? Я, кажется, произнес этот нелепый монолог вслух, но на этот раз Джунковский сохранил серьезное выражение лица. Он уже все решил за меня.
— Вы уедете за границу, и чем скорее, тем лучше, — заявил он. — Заграничный паспорт для вас оформлен. Потрудитесь получить шесть тысяч рублей — и с богом. — Он встал, дав мне понять, что аудиенция окончена, попросту отмахнулся от меня. Это меня покоробило, а он даже не поинтересовался тем, что думаю я на сей счет, добавил: — Вам надо уехать немедленно. Не говорю «до свидания». Прощайте — и да поможет вам бог.
Я покинул кабинет с ощущением сначала обласканной, а потом выброшенной на улицу собаки.