А какую бурную деятельность развили мои сотоварищи по думской фракции! Мало того, что они ко мне на мою тайную от жены дачу выслали своего делегата, но даже напоследок, уже на вокзале, вручили свое письмо, в котором требовали объяснить причину ухода. Не помню, что я им отвечал и отвечал ли вообще. Я был тогда в каком-то сомнамбулическом состоянии. Что я мог сказать, что я — провокатор? Это не входило в мои планы, я еще надеялся на какой-то призрачный реванш. Вернуться я не мог, для меня все пути были отрезаны. Я был в подавленном состоянии, мое уязвленное самолюбие страдало чрезвычайно. Я думал лишь об одном: скорее, скорее уехать и забыться, отвлечься.
Странно, первые признаки ностальгии появились в тот самый момент, когда я расположился в комфортабельном вагоне поезда. Я чуть было не отстал от него, так как вышел в последний раз взглянуть на вокзал.
Врагу своему, даже лютому, не желаю того, что я испытал тогда на вокзале и потом, когда вышел на перрон уже незнакомого, нерусского города. Тоска сжимала мое сердце, мне было физически больно. Первое, что я сделал, когда оказался в роскошном номере гостиницы, я вызвал кельнера и распорядился подать в номер обед и две бутылки русской водки.
После недельного пьянства я понемногу начал приходить в себя и больше не заказывал водки, целыми днями сидел в номере, никуда не выходил, смотрел в окно. Мне лезла в голову всякая чертовщина. То я видел себя в Польше, то оказывался в Петербурге, на берегу Невы, мысленно шагал по Невскому проспекту, меня переносило в Москву, я шатался у Кремлевской стены или у собора Василия Блаженного… Внезапно для себя я решил съездить в Поронино…
Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы не началась война с Германией. Во мне взыграла душа, я без колебаний вернулся в Россию и поступил на службу в армию, а вскоре был отправлен на фронт.
Непосредственная опасность не страшила меня, я даже отличился на поле брани и был награжден. Среди солдат я больше не вел никакой агитации, затаился — и охранка не беспокоила меня. Быть может, впервые за последние годы я обрел на какое-то время душевную цельность. Не надо было изворачиваться и лгать, я был как все. И только одно беспокоило меня время от времени — возможность встречи с кем-нибудь из своих бывших соратников. Такая встреча все-таки случилась.
Однажды, проходя по траншее, я почти носом к носу столкнулся с Крыленко. И хотя я слышал, что он находится в заключении, не было никакого сомнения — это был он, товарищ Абрам. В кургузой шинели, невысокий, даже маленький и все-таки крупный благодаря своим широким плечам и могучему торсу, он не шел, а будто катился, словно колобок. Лицо его было обросшим, — видать, не первый день находится на передовой. Меня, по-видимому, он не узнал, прошел, не взглянув.
А я узнал его и от неожиданности растерялся. Более того — струсил. У меня даже пот выступил на лбу и вспотело под мышками. На мгновенье мне представилось, как он, круто повернувшись, выхватывает из кобуры револьвер, чтобы пристрелить меня на месте. Не знаю почему, но я допускал это: что не придет в голову, когда чувствуешь себя виноватым? Я лихорадочно соображал, как мне отозваться, если он вдруг остановится и повернется ко мне лицом. У меня даже состоялся с ним мысленный разговор: «Здравствуйте, Николай Васильевич, рад вас видеть здоровым и невредимым. Давно на фронте? О, вы уже прапорщик!» — «С предателями не здороваюсь!» — ответил он резко и прямо глядя мне в глаза. «Почему вы меня считаете предателем? Из-за ухода из Государственной думы? Но я был в то время не совсем здоров, а поэтому срочно выехал за границу на лечение». — «Бросьте прикидываться простачком, Малиновский, так поступают только предатели и дезертиры. Будь моя воля, я полечил бы вас свинцовой пилюлей. Во всяком случае, вам лучше покинуть эти места и поискать более надежное убежище». — «Вы несправедливы ко мне. Если бы вы знали, если бы только знали о тех муках, которые довелось пережить мне!» — «Не знаю и не хочу знать. Идите! Я в спину не стреляю».
Когда я опомнился, он был уже далеко. Не узнал. А может, это был не он? Но до сих пор я не могу забыть встречу в траншеях. Не знаю, как бы я поступил, если бы довелось оказаться на его месте, впрочем, знаю: я бы простил. Фронт, война… Однако по привычке, когда страх прошел, я даже хотел донести на него; дескать, большевик Крыленко, личный друг лидера Ульянова-Ленина, здесь, его надобно немедленно обезвредить, но, по зрелом размышлении, не донес. Неизвестно еще, как бы отнеслось ко мне грубое фронтовое начальство, если сам Джунковский не нуждался более в моих услугах…
…Ко мне подошла Жозефина, ласково погладила по голове и спросила, стараясь заглянуть в глаза:
— Мон шер, если тебе трудно писать то, что ты пишешь, то оставь перо на время, я приготовлю кофе по-парижски.
Милая, славная Жозефина, у нее все-таки очень чуткое сердце.