Преподавала по-польски. Знала, что нарушаю инструкцию, но верила, что никто не выдаст. Нынче в наших школах польский язык преподают как иностранный, все объяснения по-русски. Крестьянские дети русского не знают, что им мои объяснения? Начальство же требует прежде всего знания русского, государственного языка. Труднее всего было убедить детей и их родителей, что знание русского языка им необходимо, что это не злая воля царской администрации, а насущная потребность в многонациональном государстве, где официальным языком является русский. Злая прихоть — это преподавание всех предметов на русском. От этого дети не станут лучше знать государственный язык. Я в этом убедилась. Появляется ненависть к нему. Преподавать нужно на родном языке. Когда к весне в школу прибыла комиссия, мои ребятишки поразили чиновников знанием русского языка. Ну, как известно, победителей не судят, я удостоилась похвалы. Правда, я не сообщила им, что веду предметы по-польски, а русский преподношу как необходимый иностранный язык…
И все же я вроде как обманывала себя, теперь-то я понимаю. Говорила себе, что хочу учить крестьянских детей, быть полезной своему народу… Что может быть прекраснее, когда ребенок начинает мыслить — сначала робко, как птенчик из яйца проклевывается, потом все уверенней — глядь, и вышел человек! И ты знаешь, что эта мысль пробудилась твоей волей и старанием. Обратно в скорлупу ее уже не загонишь. Не часто это бывает, иных учишь-учишь, а все без толку. Знать, кажется, знают, а думать не умеют. А когда человек думать начинает, он словно во второй раз рождается. Вот я и хотела быть повивальною бабкой при этих родах. Своих детей бог мне не дал…
И все же что-то еще меня толкало. Чем больше я Людвика уговаривала, то есть уговаривала себя, что нужна кропотливая работа, просветительство, терпение… плоды, мол, мы не увидим, наше дело — старательно окучивать грядки; все по Петру Лавровичу — тем сильнее хотелось и другого дела. Скорого, азартного, боевого. Человек, видно, так устроен, что ему непременно надо увидеть плоды. И раз мы уже знаем, что социальная революция неизбежна, то почему же такая несправедливость? Мы, которые первыми в нее поверили, первыми стали сознательно приближать, — мы-то ее и не увидим! Приятно, конечно, сознавать, что наши старания не пропадут даром, а имена, может статься, не будут забыты. Но как хочется увидеть! Людвик убежден, что увидим, ему легче.
Я часто о человеческом предназначении думаю. Есть ли оно, а если есть — у всех ли людей? Про себя не знаю, но Людвик обладает предназначением. У него «на лбу написано», говоря по-русски. Ему предназначена миссия историческая, но совершить ее в одиночку человек не может. Я имею в виду — практический человек, не теоретик, вроде Лаврова. А Людвик — человек практики. Человек предназначения, как большое светило, втягивает в свою орбиту малые планеты. Вот и я — одна из малых планет. Если у меня было предназначение, то тихое и скромное — учить детей. Я умела и любила это делать. Но он сорвал меня с орбиты, и я с радостью покорилась.
Почему я решила, что он обладает предназначением? Ведь оно — от бога… Кажется, я умею понимать замыслы пана бога.
Что же правильней: следовать своему скромному предназначению или помогать личности сильной и яркой выполнить его историческую миссию? Вопрос непростой. Я сгорела, как мотылек на огне, а огонь зажег Людвик. Я ни о чем не жалею, хотя нет-нет и мелькнет воспоминание о Яниславице и тех детишках, что не дождались меня осенью в школьном классе.
Уже в тюрьме я узнала, что крестьяне из Яниславице и окрестных сел, чьи дети ходили в мои классы, обратились за меня с ходатайством к прокурору, хотели вызволить. Они искренно полагали, что произошла ошибка. Никак им было не совместить в уме, что их скромная учительница бегает в Варшаве по тайным кружкам со свертками запрещенных книжек.
Еще на воле мы иной раз мрачно шутили, собираясь на сходки, о прелестях Десятого павильона, коих нам не миновать. Действительность оказалась ужаснее самых скверных предположений.
Началось следствие, мелькали исписанные листы протоколов, майор Черкасов потирал руки, предчувствуя повышение в чине, товарищ прокурора был внешне бесстрастен. Этот Плеве — удивительное в своем роде порождение российской государственности. На допросах любил подчеркнуть свою беспристрастность, предстать пред нами с повязкой Фемиды на глазах. «Для меня нет ничего выше интересов государства!» — об этом говорила каждая складка отутюженного сюртука, каждая пуговица. Он производил впечатление своею внушительностью, так что слабых одолевал испуг. Слабый вдруг прозревал, понимая, какой силы машину он пытался сокрушить мирной пропагандой.