Но чем дальше уходило в историю «дело 137-ми», чем глубже внедрялся в рабочую среду Пухевич через своих агентов, чем радикальнее становились слова и поступки Варыньского, доходящие до Варшавы из-за границы, тем горестнее и горестнее закрадывались сомнения в душу к Казимежу. Он по-прежнему жаждал приезда Варыньского или других признанных вождей, но уже не считал себя пешкой — как-никак он целый год рыхлил почву, а их, увы, не считал более непогрешимыми.
Особенно напугало Пухевича обращение «К товарищам русским социалистам». Спору нет, теоретические предпосылки правильные; в основном согласуются с Марксом, но каковы же практические выводы? Кадровая партия и террор… Иными словами, польский вариант «Народной воли», получается так?.. Что же они там, в Женеве, не видят, как после первого марта ряды народовольцев тают на глазах? Или не поняли, что расчет Желябова и Исполнительного комитета на стихийную вспышку после смерти самодержца оказался ложным? Правительство, может, и напугалось, но репрессии лишь усилились. Пухевич ощущал их буквально на каждом шагу: количество шпиков утроилось, каждый свой шаг следовало тысячу раз обдумать. Им хорошо в Женеве говорить о кадровой партии… Ты попробуй сделать!
И все же он надеялся на приезд Варыньского, благо слухи о том, что Людвик мается в эмиграции и хочет вернуться, доходили до Королевства. Еще в Десятом павильоне кто-то рассказывал Пухевичу о письме Варыньского Плеве (последнего Казимеж уже не застал), а в том письме — черным по белому: «Я вернусь в Польшу». Пухевич надеялся, что Варыньский, как человек умный, на месте разберется и поймет неосновательность своих планов, поубавит пылу, не станет гнаться за журавлем в небе, а посчитает за счастье синицу Пухевича, которую тот уже держал в руках. Медленная, основательная подготовка рабочего класса к борьбе за свои права. А главное, по сути, единственное средство в ней — стачка.
Стачка — великая сила, если уметь ею пользоваться! Куда террору! Убьешь губернатора — поставят нового, убьешь шпиона — подошлют десяток. Но как быть, пшепрашам, когда рабочий не работает, фабрика стоит? Расстреливать за это всех рабочих не станут, ибо кто же будет производить орудия и товары? Значит, пойдут на уступки. Только надобно полное единство, чтобы ни одного штрейкбрехера! Достаточно внедрить эту простую мысль в головы рабочих — и считай, что дело сделано! Стачкой можно добиться всего, вплоть до смены государственной власти. А террором да нелегальщиной добьешься только Сибири.
Если говорить честно, Пухевич и не желал смены власти. Достаточно чуть прибавить демократии, свобод, прежде всего — свободу стачек! — и можно жить. Новая, социалистическая власть рисовалась пока туманно. Какое там будет государство? Маркс на сей счет в общих чертах выразился, но практика может повернуть по-всякому. Достаточно улучшить положение рабочих, добиться справедливости в вопросе распределения прибавочной стоимости, а власть можно не менять…
И вот Варыньский приехал. Пухевич узнал об этом от Людвика Кшивицкого, молоденького студента, посещавшего кружок Станислава Крусиньского. В университетской среде молодых людей, ходивших в этот кружок, называли ласково-иронически «крусиньчики». «Крусиньчики» поставили себе задачу: перевести на польский «Капитал» Маркса и трудились над первым томом — обсуждали возникающие термины, боролись с трудностями синтаксиса. Социализм у «крусиньчиков» был чист, как дистиллированная вода. Похоже, они не собирались как-то применять его на практике, им достаточно было верных теоретических положений. Даже Пухевич с его умеренностью посмеивался над «крусиньчиками» в разговорах с Пашке и Сливиньским: «Станислав полагает, что капиталисты, прочитав перевод «Капитала», убедятся в своей алчности и перестанут обманывать рабочих». Впрочем, и «крусиньчики» полезны со своею наукой, если он, Пухевич, сумеет объединить рабочих для легальной борьбы.
Удивило Пухевича то, что Варыньский, появившись на квартире русского судьи Добровольского, где часто собирались «крусиньчики», не полез с ними в драку, но стал стыдить оторванностью от жизни, а спокойно поучаствовал в теоретических дискуссиях и… перестал показываться. В дальнейшем видели его лишь среди рабочих, о чем доложили Пашке и Сливиньский. Пухевич обиделся: положим, они незнакомы, но неужто Варыньский не слышал о нем в Женеве или хотя бы здесь ему не сказали, что Пухевич — единственный, кто не позволял погаснуть огню пропаганды в период междупутья?
…Казимеж снял плиту и отделил оригинал от желатиновой матрицы. Четкие буквы воззвания, написанные женским каллиграфическим почерком Янечки, отпечатались зеркально на поверхности, и, как ни был Пухевич недоволен содержанием печатаемого документа, он все равно невольно полюбовался текстом. Завтра его работа разойдется по заводам и фабрикам, будет передаваться из рук в руки, многие из нее впервые узнают, что в Варшаве создана рабочая партия «Пролетариат». Но создана ли она на самом деле?