Оба смеялись, довольные друг другом. Дулемба испытывал к Людвику нежность, будто к брату, что был десятью годами младше и жил в Люблине. Разница в годах почти та же — восемь лет. Но дело не в годах даже, а в той особой симпатии, что появилась меж ними еще в семьдесят восьмом году, когда Дулемба работал слесарем в ремонтных мастерских Привислинской железной дороги и входил в один из кружков. В ту пору дружбы не возникло — Варыньский находился во главе движения, Генрык был рядовым его членом, одним из многих рабочих, посещавших кружки. Он понимал, что у Яна Буха таких кружков — десятки. Успел лишь рассказать ему о себе — родом из шляхты, сын лесничего, рано осиротел, из четвертого класса гимназии выгнали за протест против преподавания закона божьего по-русски, потом учился в Варшаве, пошел в народ — на фабрику Гоха мыловаром… Больше поговорить с Варыньским не довелось — вскоре начался разгром кружков; Варыньский уехал, а Дулембу арестовали летом семьдесят девятого и дали год тюрьмы административно.
Зато теперь повстречались, как родные братья, и уже друг с другом не расставались, У Генрыка семьи не было, мужчина самостоятельный — снимал квартиру на Вильчей, неподалеку от Мариинского института, где преподавала Янечка — это потом кстати оказалось. С Дулембой сразу стало легко и просто, а главное, Варыньский почувствовал преданность и веру в него, какой не испытывал со дня расставанья с Филюней, мир ее праху!
К тому времени Генрык работал уже у Лильпопа, где когда-то начинал Людвик. Там и стали вербовать новых сторонников. Дулемба рассказывал, как к нему подъезжал Пухевич.
— Профессор через Янека меня вызвал в сад Красиньских. Пришел я — гляжу: сидит на скамеечке, точно слепой, в темных очках. Трясется от страха, что в нем социалиста узнают. Я подошел, сел рядом, «Варшавянку» насвистываю. Он только шипит, не поворачивая головы: «Я умоляю пана…» Пожалел я его. Стали разговаривать шепотом, он все время озирается. «Перестаньте дергаться, пан Профессор, а то нас вправду заарестуют», — говорю я. Он окаменел, минуту вообще молчал. Я думал, у него столбняк. Потом нутряным голосом гундит: «Паи Дулемба мог бы рассказать рабочим о стачках?» Я говорю: «Чего о них рассказывать — их делать надо!» — «А если пригонят казаков?» — «Пригонят казаков — будем строить баррикады и стрелять!..» Он со скамеечки сполз и ушел, ни слова больше не сказал. Язык отнялся…
Дулемба Пухевича невзлюбил, не уставал издеваться над его конспиративными приемами и откровенной трусостью.
— Ты попомни, Длинный, с Профессором мы еще нахлебаемся! Зря вы с ним сговорились, — сказал Малый, узнав о спорах по поводу воззвания Рабочего комитета.
— У него влияние среди рабочих, — сказал Людвик.
— Не смеши меня, Длинный. Какое влияние?
— Может, еще договоримся. Профессор нам пригодится. Он типографию приобрел, слышал?
— Нам с той типографии, как с козла молока!
Марцелий Янчевский напечатал воззвание красиво, Людвик был счастлив. Верно говорят: что написано пером — не вырубишь топором. Здесь же не написано, а набрано: «социально-революционная партия «Пролетариат»…
Он уехал в Женеву с этой брошюркой — показать женевским друзьям — Янковской, Дикштейну, Длускому и Пекарскому, издававшим «Пшедсвит». Мендельсон с Трушковским еще сидели в познаньской тюрьме, а пани Марья, отбыв короткий срок заключения, должна была быть выдана русским властям, но… сбежала на границе! Людвик смеялся, рассказывая эту историю. «Наверняка ее муж подкупил жандармов. Не такая женщина пани Марья, чтобы бегать от полиции!»
Последнее время женевский центр настороженно присматривался к варшавским делам. По всем приметам, слишком активная деятельность Варыньского не нравилась в Женеве. Малый этого не понимал: «Объясни мне, Длинный, они социальной революции хотят или, может быть, нет?» — «Хотят, успокойся, — улыбался Людвик, — но они желают этим процессом руководить…» — «Ах, вот оно что?! А дырку от бублика они не желают? Пускай приезжают и бегают тут от шпиков!..» — кипятился Дулемба.
Но Варыньский все равно был доволен. После того, как им с Куницким удалось уломать Пухевича, он воспрянул духом, в будущее смотрел уверенно и гордо. «Цыплят по осени считают, Длинный», — предупреждал Генрык. Но Людвик уехал в Женеву, как говорится, на коне.
Приехал уже ближе к рождеству — вид совсем не тот. Злой, как черт. Генрык его встретил, повел в ресторан Беджицкой — там они еще в сентябре облюбовали уютное местечко, где можно сойтись, поговорить.
— Ну, как там в Женеве? — спросил Малый.
— «Пшедсвит» хочет, чтобы мы его во всем слушались.
— Будем слушаться? — с хитрецой спросил Дулемба, окуная свои усы в пивную пену.
— Вот им! — Варыньский неожиданно выложил на стол фигу.
— Ай да Длинный! — счастливо расхохотался Генрык, хлопая своего молодого друга по плечу.