Для успеха восстания мы должны добиться решительного перевеса даже не в ближайшие дни, а в ближайшие часы. Пока не пришло подкрепление из Ставки, пока Викжель (Викжель – Всероссийский исполнительный комитет железнодорожного профсоюза, создан на Первом всероссийском учредительном съезде железнодорожников в июле 1917 года. После октябрьских событий активно сопротивлялся власти большевиков. Упразднен в 1918 году – прим. авт.) только грозит забастовкой… Сейчас товарищ Иванов доложит о положении в районе Тверского бульвара – там враг явно хочет замкнуть кольцо и соединиться с офицерскими отрядами на Мясницкой и Неглинке…
Гулкий зал забит народом, голоса звучат эхом, как в тоннеле.
– Аркадий, так это все-таки вы… ты?
Мужчина, отошедший к окну, резко обернулся на голос и сразу же, не встречаясь глазами, обнял женщину, прижал к себе, как дети в приемной у доктора прижимают к себе плюшевого медведя.
– Надя…
Воротник шинели и его волосы пахли порохом и йодоформом.
– Как всегда, между двух стульев, – сказала она ему в ухо. – Боевик Январев и врач Арабажин. Живучий, черт…
– Надя…
– Не говори ничего. Мы опять, как двенадцать лет назад, встретились на баррикадах. Это знак. Будем надеяться, что в этот раз все сложится иначе: мы победим, и тебе не подвернется срочно нуждающийся в спасении гаврош…
– Надя…
Его пряное дыхание раздувало ей волосы, а в голосе были такая боль и такая усталость… Ей мучительно хотелось хотя бы ненадолго завладеть им, увести его из этого революционного штаба куда угодно, но она отлично понимала нереальность своего желания. Впрочем, сейчас ей вполне хватало и того, что было. Сердце билось ровно и сильно, полновесными весенними ударами, как в ранней юности.
– Молчи. Ты жив. Моя жизнь снова полна. Мы победим и будем счастливы.
– Да.
Где-то в недрах губернаторского дома бьют часы. Восемь часов пополудни.
Позади них раздается голос товарища Иванова:
– …На колокольне Страстного монастыря удалось установить пулемет, который уже начал стрелять по зданию градоначальства…
На почерневшей земле валялись обгорелые ласточкины гнезда. В торбеевском доме всегда было много ласточек, Люша помнила это с детства, летом они с писком залетали на веранду, хватали над столом длинноногих комаров и сразу же вылетали обратно. Она убеждала себя, что теперь ноябрь и все птенцы уже давно выросли, встали на крыло и улетели вместе с родителями в теплые страны. Но весной они вернутся к своим многолетним, передающимся из поколения в поколение жилищам и…
Что – ласточки? Но думать о них проще, чем обо всем прочем.
Прослышав про еще одну, уже окончательную революцию, все отдающую в руки трудящихся, крестьяне потребовали от местного комитета немедленного осуществления своих прав, выражающегося все в той же раздаче помещичьей пахотной земли и прочих угодий. Эсеровский комитет сказал, что петроградский мятеж не имеет юридической силы и все решит Учредительное собрание. Старики пошли было восвояси привычно и понуро, но вернувшиеся в Торбеевку с фронта дезертиры зашумели, что никаких юридических сил они не знают и в глаза не видали, а есть сила народная, и вот на фронте с офицерами, которые против революции, разговор был короткий… И здесь с помещиками будет такой же.
А если не дают подобру-поздорову, возьмем иначе. Жги, громи все!
Катиш кидалась в огонь, безуспешно пытаясь спасти стариков, и сильно обгорела. Иван Карпович почти сразу задохнулся от волнения и дыма. Илья Кондратьевич как будто мог бы спастись, но не захотел, и с просветленным лицом и зовом «Иду, Наташенька!» ушел вглубь горящего дома. Его все еще рыжеватые волосы встали дыбом от огненного ветра и сами казались языками пламени. Некоторые из погромщиков крестились ему вслед.
Катиш привез в Синие Ключи на подводе Фрол. Ее ожоги не были глубокими, но не хотели заживать. Она очень страдала, и единственным, кто мог ее хоть как-то успокоить, был Владимир. Он клал ей руку на лоб и она засыпала, а когда просыпалась, мальчик приносил бумагу, карандаши, льнущие к нему разноцветными носиками, и рисовал все подряд – кувшин с водой, ласточек, кошку, живую сребролистую иву у торбеевского дома (нынче она сгорела и стояла черным скрюченным силуэтом, настолько страшным, что торбеевские ребятишки, завидев ее на фоне заката, начинали плакать от нутряного ужаса). В теперешних рисунках Владимира все узнавали руку покойного Ильи Кондратьевича, и не понимали, что об этом и думать.
Приезжал из Москвы Егор Головлев. Стоял на коленях возле кровати Катиш, просил прощения за свое отсутствие во время пожара (делал революцию в Москве), за нелепые и нерешительные действия сподвижников, только подливших масла в разгорающийся огонь.
Катиш Егора и себя не простила, сказала: «Уходи, одно зло от тебя с самого начала. А я – дура…»