Такое описание происходящего и особенно поведения Карла Лаурица вполне соответствует нашей всеобщей мечте, стремлению иметь право объявить некоторых людей бесчеловечными, но в данных обстоятельствах — во всяком случае, в данных обстоятельствах — это вряд ли что-то нам объясняет. Здесь, в гондоле, над крышами Копенгагена, мы нисколько не приблизимся к Карлу Лаурицу, если будем утверждать, что он животное. Ведь если его в эти минуты трясет, если у него потеют ладони и он изучающе заглядывает в эти разгоряченные, напудренные и полные надежды лица гостей, которые не принимают всерьез ни его сосредоточенность, ни его револьвер, то на самом деле не из-за жажды мести, а из страха потери. Это обстоятельство он даже сам начинает осознавать, обойдя гостей и не найдя ничего другого, кроме того, что он изо всех сил стремился привнести сюда, в это пространство под огромным корпусом дирижабля, а именно, веселье, страсть, наслаждение едой, самозабвение, благодарность и недолговечное, хрупкое ощущение защищенности. Когда он проходит мимо последних Ромео и Джульетт, повесивших свои накидки и фраки на газовые фонари и погрузившихся во тьму на скамейках, и последних баронов, которые в угаре от выпитого шампанского позабыли о своих недавно приобретенных титулах и вспомнили свою бродячую жизнь барышников, стали сквернословить, бороться на руках, перетягивать друг друга, сцепившись средними пальцами, и повисать на руке за бортом гондолы, он оказывается у плетеного шезлонга, где лежит Амалия. И тут он замирает на месте, потому что все симптомы проходят, сердце возвращается в обычный ритм, ладони высыхают, отчетливо заявляет о себе чувство голода, он засовывает револьвер под жилет и говорит себе, что его настигло совершенно необъяснимое недомогание, которое уже прошло, не оставив никакого следа.
На самом деле все только начинается. Как бы странно это ни звучало, но у Карла Лаурица в эту минуту уже не осталось выбора. Хотя я и питаю глубочайшее недоверие к Судьбе, хочу сказать, что для Карла Лаурица все уже было решено. Его ожидала любовь, и не какая-то там противоречивая мечта рубежа веков о томных и верных женах и пылких, надежных и целеустремленных мужьях, да и не наше современное идеальное представление о двух взрослых людях, которые бок о бок, с гордо поднятой головой идут в светлое будущее. Карла Лаурица Махони и Амалию Теандер ждала любовная трясина, дымящаяся топь чувств, которые так никогда и не приобрели ясные очертания.
Если бы кто-то сейчас, в эту торжественную минуту, когда Карл Лауриц обрел равновесие, рассказал ему об этом, он бы замахал руками, решительно отвергая такую возможность. К нему вернулось хорошее настроение, он твердо стоял на ногах и весело подмигнул Амалии, пообещав себе, что если, оказавшись на земле, не забудет эту бледненькую девчушку, то надо будет ее слегка подкормить и тогда можно будет ее трахнуть, на память об этом удачном путешествии и без риска лишить ее последних жизненных сил. Потом он отдал капитану воздушного судна приказ начинать снижение, а сам отправился бродить среди гостей, чтобы убедиться в том, что никто не жалуется на шум винтов или на резкий свист выпускаемого водорода. Он знал, что для этих людей, которые в глубине души переживали, страдали от запоров и различных таинственных нервных лихорадок, важен не только взлет, важно также незаметно и мягко приземлиться. Он удовлетворенно констатировал, что праздник настолько удался, что гости даже не заметили самого момента приземления, потому что крики, песни, радостные возгласы и шум оркестра, который теперь заиграл джаз — наверное, первый джаз в Копенгагене, полностью заглушили звук двигателей, толчки при приземлении и шипение газовых струй.
Когда Карл Лауриц вместе с Амалией уехал в прибывшем за ним экипаже, праздник за их спиной продолжался. Освещенная гондола была притянута к мачтам на лугу, и пока молодые люди удалялись по Странвайен, сквозь ласковую весеннюю ночь до них еще долго доносилась бодрая музыка.