В новогодний вечер паралич добрался до лица Графа. Лицо застыло в гримасе величественного высокомерия, которое вообще-то исчезало лишь когда Граф основательно напивался. И тут Карл Лауриц прочитал о своем открытии: что бы там Граф ни думал, время тем не менее идет. Он прочитал о том, как деревянной подошвой своего сапога он разбил череп Якоби, а затем сбросил его тело в ров. Подстрекаемый злобным огоньком в глазах Графа (огонек этот оставался теперь единственным признаком жизни) Карл Лауриц сообщил, что он сам, непосредственно перед началом чтения, подделал все счета и вынес последние золотые дукаты из подвалов, и считать эти признания проявлением расчетливой злонамеренности по отношению к умирающему было бы неправильно: процесс чтения уже давно отодвинул на задний план вопросы вины и справедливости.
Вечером дети, Графиня и мисс Кларисса собрались у постели больного, и тут Карл Лауриц как раз закончил последний том. Щеки Графа были болезненно багровыми, а щеки Карла Лаурица — бледными как мел, но голос его был громким и четким, когда он читал о новых законах наследования, которые вступали в силу той ночью — новогодней ночью тысяча девятьсот восемнадцатого года. Согласно этим законам, в случае если Граф умрет после наступления полночи, те немногие ценности, которые еще остались в Темном холме, перейдут государству. В это мгновение до мисс Клариссы донеслись рыдания Графини, и, когда она затылком почувствовала дуновение холодного ветра и обернулась, то увидела, что между открытым окном и телом управляющего, прислоненным к стене, стоит Якоби, но похоже, что бывшего секретаря Графа видела лишь она одна. Когда глаза Графа помутнели и начали медленно закрываться, Карл Лауриц перевернул последнюю страницу фолианта и прочитал про эту новогоднюю ночь, про всех присутствующих и перечислил, что подавали за ужином. Тут умирающий в последний раз открыл глаза, пристально посмотрел на своего секретаря, и в эту же минуту со двора донеслась песня ночного сторожа. Карл Лауриц остановился, и, как только песня затихла, глаза Графа широко раскрылись, затуманились и стали серыми, цвета стены вокруг поместья. Карл Лауриц выпрямился, и, когда ворвавшийся ветер зашуршал листьями книги, он повернул свое усталое лицо к бывшему секретарю и произнес:
— Shut the window, Jacoby![9]
Амалия Теандер
Город Рудкёпинг на острове Лангелан, воскресное утро. Амалии четыре года. Ровно в одиннадцать часов, по указанию ее бабушки, для жителей города должны открыться парадные двери их дома. К этому времени горожане уже несколько часов проведут на улице и промерзнут до костей, и даже один этот факт свидетельствует о том, что бабушкой Амалии, Старой Дамой, восхищаются, ее почитают, склоняются перед ней — и неважно, что она вообще не собирается выходить к посетителям. И вот двери дома распахиваются, и горожане парадным маршем проходят через пышные сумрачные гостиные, мимо светильников в виде бронзовых статуй обнаженных юношей в полный рост и мимо клеток со сверкающими ярким оперением птицами. Они идут по бесконечным коридорам, освещенным шипящими газовыми лампами, и в конце концов оказываются у открытой двери. За ней, на возвышении, куда ведут ступеньки из белого персидского мрамора, находится первый в Рудкёпинге и на острове, а возможно, и во всей датской провинции, ватерклозет. Несмотря на внушительный вес и опоры в виде четырех львиных лап, массивный белый предмет словно парит над ярко-красным буйством цветов, изображенных на его основании столь искусно, что кажется, будто налетевший бриз только что разворошил их лепестки. На стене, той, что справа от унитаза, висят часы, а под часами стоит Амалия в белом накрахмаленном платье, надетом на голое тело, и это на самом деле немаловажная деталь, ведь жители Рудкёпинга, которые целый день будут тянуться мимо, застегнуты на все пуговицы, все до единого, включая детей.