Со временем она стала все больше и больше отдаляться от окружающих и совсем перестала с кем-либо разговаривать. В прежнее время она здоровалась с людьми, когда ходила гулять к морю, но после ее раздвоения из-за благоговейного отношения к ней вокруг нее возникла какая-то пустота, и она молча шла по поселку, а за ней следовали прихожане, которые бросались на землю, по которой она ступала, или же пытались подойти к ней с подветренной стороны, чтобы почувствовать окружающий ее запах, или же подглядывали за ней в туалете, а потом собирали ее испражнения и приносили их домой, как реликвию.
Какое-то время Анна вообще говорила не с людьми, а с чайками. Целыми днями бродила она вдоль берега и научилась в совершенстве изображать их крики. Но в конце концов ей надоело взывать к серому морю, и она замолчала, закрывшись в своей комнате, стесняясь всех тех, кто не оставлял ее в покое. Торвальд Бак в конце концов пришел к выводу, что у его дочери что-то не в порядке с головой, и не переставал удивляться, что Господь Бог для великой милости избрал такое скромное орудие, но успокаивал себя, повторяя, что именно нищие духом наследуют землю, ну и все такое прочее…
Анне было двенадцать лет, когда жители поселка впервые услышали, как она молится. Случилось это на миссионерском собрании, и к тому времени уже никто не мог припомнить, когда она в последний открывала рот, разве что однажды спела псалом, который Торвальду пришлось запретить, потому что он стал причиной внезапных кровотечений и обмороков у прихожан. А тут она вдруг встала, и все услышали, потеряв от изумления дар речи, как трогательно и непринужденно она молится. Прихожанам вспомнилось безоблачное небо, о котором все давно позабыли, похороны и свадьбы давних лет, и волосы на голове у них понемногу вставали дыбом. С того дня Торвальд стал брать ее с собой в миссионерские поездки по близлежащим поселкам и во время богослужения просил ее читать молитву. Она произносила ее, стоя на высоком белом табурете.
Слова ее звучали как музыка, в миндалевидных глазах появлялись слезы, сверкающие, словно жемчужины, в отсветах ее лица, и прихожане, захлебываясь от металлического привкуса во рту, сами не могли сдержать слез. Глядя на девушку в белых одеждах, они, прозревая, начинали понимать, что в своей прежней жизни утопали в трясине порока. Сотрясаясь в рыданиях, они бились головой о каменный пол и устраивали настоящие массовые истерики, которые, в моем представлении, никак не вяжутся с Данией — с датской провинциальной церковью в начале XX века, — но тем не менее имеются доказательства, свидетельства очевидцев, документы и фотографии, которые заставляют меня признать, что именно так все и происходило. И пока длилась вся эта неразбериха, Анна смотрела поверх голов, и я сомневаюсь, что она находила какую-то связь между этими воплями и самобичеваниями и своим присутствием в церкви.
В Лаунэсе она больше не выходила на улицу. Прихожане построили для нее круглую башню, из окон которой можно было смотреть на море. В башне были высокие окна, и видна она была из каждого дома в поселке, так что теперь Анна была у всех на виду. Торвальд пребывал в уверенности, что дочь в своей башне ждет непорочного зачатия, и, когда она ходила с ним на миссионерские собрания, даже он старался держаться от нее подальше, снедаемый мыслью о том, что ей предстоит, и чувствуя беспокойство, потому что в последние годы он из-за нее все чаще и чаще вспоминал свою копенгагенскую жизнь и то, как душа его жены взметнулась к потолку.
Первое предостережение явилось ему однажды вечером, когда он возвращался со встречи со своими священниками-единомышленниками, одной из тех встреч, которые заложили основу великого народного движения «Внутренняя миссия». В лодке перед ним сидела Анна, и плыли они по пылающему ковру отражавшегося в воде заката. И тут он, глядя на дочь, ощутил какое-то движение за бортом и, повернув голову, увидел, как Анна идет рядом с лодкой по сверкающей золотом дорожке, которую солнце постелило на поверхности моря. Когда он окликнул ее, она не обернулась, а продолжала идти по направлению к солнцу, пока ему не показалось, что сгущающаяся темнота забирает ее с собой в море. Торвальд, дрожа от ужаса, схватил за руку сидящую перед ним дочь, чтобы убедиться, что она по-прежнему с ним и что у него остался, по крайней мере, один экземпляр.