Но все это просто ничто и чепуха, Федор Басов, по сравнению с Венецией. Умереть, не увидев Венеции, – неприлично, мой царь. Как себе хочешь – но неприлично и подло. Здесь живет красота, в каждой улочке, в каждом здании, в каждом канале – и я хочу жить и умереть здесь и нигде больше. В городе даже свет особенный, и стихи брызжут из меня фонтаном: я не успеваю записывать. Джулия просто в эстетическом шоке от Венеции, у нее всю нашу медовую неделю были распахнуты глаза, и вся она светилась, словно обрела способность впитывать в себя солнце. Да, да, не отговаривай меня, я буду похоронена только в столице красоты. Или где-нибудь в затерянных песках в самом сердце Африки. Я еще не решила. Представляешь? На дюне, песчаной волне, вместо креста – кактус. Под ним – змейка. Под дюной – я…
Счастлива ли я? Не знаю. Знаю только одно: я ни о чем не жалею. Прощай, Басов, и не поминай лихом Лиру, свою прелесть.
Ах, да, Басов, мой хороший… Тысячу раз поцелуй за меня сынулю моего, Ипполита (вот же имя на роду написалось: не образовывается от него ничего приличного уменьшительно-ласкательного, да и выговаривается оно с трудом; слово литое, металлическое, несгибаемое – зрелый мужчина будет носить его как украшение). Нет, передай моему малышу десять тысяч поцелуев. Смотри, не ошибись. Я виновата перед ним. И перед тобой. Но…
Так мне на роду написано. Поэтому я прощаю себя. Пришлю тебе свои стихи, и ты все поймешь.
P.S. Какую кошку (она вырезана из корявого черного дерева местной породы) подарил мне шейх! Она очень древняя (фигурка сделана по-детски примитивно, шероховатости отполированы миллионами касаний светлых негритянских ладоней – и это источает первобытный шик, языческую энергетику) и обладает какими-то магическими свойствами. У шейха ослепительно черные усы и борода (мягкая), сахарные зубы и смугло-нежный цвет лица. Носит он просторную и светлую арабскую одежду. Забавно…»
Июль 2007 – сентябрь 2008
Варвары из Европы
Настоящее зло – это интеллект, не способный разглядеть в уме своё будущее, ибо для интеллекта нет будущего.
I
Трагедия мужчины в том, что он не в силах вытравить из себя женщину.
Трагедия женщины в том, что она неспособна испытывать трагедию.
Я смотрел на бледно-голубое с землистым отливом небо.
Будто брюхо доброго, беззащитного чудовища, оно было вспорото смертно-белым следом от реактивного истребителя с острыми крыльями, и мучительно зарастало вспухшим шрамом, всё расплывающимся, ширящимся, чтобы, в конце концов, осесть белесым налётом на эту грязноватую синь, и так уже испачканную тонко размазанным слоем перистых облаков, который хотелось стереть, словно напластования пыли с замутнённых стёкол.
Перечёркивая застарелый рубец, белокипенной строчкой прошивал голубую мякоть ещё один страж мирного неба, отливающий белым металлом, словно юркая игла. Зловеще вышивал крестиком или ставил крест на ближайшем будущем?
От кого мы всё защищаемся и обороняемся, пугая неприятеля готовностью к внезапному нападению?
У меня был только один ответ, устраивающий меня: от себя, от собственной глупости. Летаем в облаках.
Солнце, уставшее за прошедшее лето, а возможно, и за весь тот период, пока безобидная обезьяна натужно превращалась в человека, отрекаясь от собственной безмозглой сути (а ведь был, был он, лиановый рай!), зависло на краю неба холодным костром. Оно словно решило не мешать человеку, научившемуся летать, вспомнить позабытую науку смирно вышивать крестиком.
Но человека, судя по всему, интересовало только одно: самоистребление.
Я, болея такой несовременной хворобой стремления к бесконечному, и потому, увы, бессмысленному, совершенству смысла (бисер, бисер!), целый день правил свою работу, посвящённую «Пиковой даме» г. Пушкина А.С. (Боже мой! Что мне Пушкин, что я Пушкину! Или, как сейчас принято коряво выражаться, где он, а где я. А я вот правил, словно в пику кому-то, добиваясь искомого совершенства путём концентрации противоречий.)
Я писал о повести, завершённой почти двести лет тому назад: «Пиковая дама, как известно, означает тайную недоброжелательность.
Отчего же сия дама так не благоволила «сыну обрусевшего немца» с исключительно нерусской фамилией Германн (содержащей, помимо мрачного неблагозвучия для русского уха, ещё и заносчивую, с претензией на исключительность же германскую семантику Herr Mann, «Господин Человек»), инженеру, имевшему «сильные страсти и огненное воображение», которые, однако, не мешали ему следовать безупречно положительному, выверенному девизу