И так подлец увлекся уговорами своими, что не заметил, как Чернышев к ним совсем близко подошел. Так близко, что стоит только руку протянуть и можно еще раз хорошего щелчка по плешине дать. Еремей, конечно же, вмешиваться не стал бы, если бы женщина не вырывалась из хватких рук Подколодного. Коль не вырывалась бы, тогда б дело житейское было, а уж, коль бьется баба, словно синица в силке, то, значит, чего-то здесь не так. Чего-то не по-хорошему. Не по-людски.
— Уйди Ирод! — шипела рассерженная баба, отталкивая Васькину руку. — Пусти, а то кричать буду, людей соберу.
— А ты кричи, — заржал Подколодный, хватая своей лапой женщину за грудь. — Кричи. Кто тебя здесь услышит? А если услышит кто, то меня испугается. Меня, знаешь, как все здесь боятся. Я всех здесь в кулаке держу. И тебя, если так дальше артачится будешь, быстро в застенок отправлю. Я же из деревни за тобой иду и вижу, по всем ухваткам твоим, что беглая ты. Может ты кликуша? Указ-то ведь вышел, чтобы вас всех в застенок отправлять. Уж я-то знаю. А ну-ка полай по-собачьи. Вот полаешь, так сразу и пущу. Полай, милая, полай.
— Никакая я не кликуша, — вырываясь от насильника, закричала в голос женщина. — Пусти сволочь.
Только вырваться ей как следует, не удалось, ухватил её Васька поперек живота, приподнял легко над знмлей и потащил к густым кустам. Так бы и утащил, наверное, несчастную, если бы крепкий кулак ката вновь не приласкал лысый череп, да так неудачно для Подколодного приласкал. Ещё у него шишка от прошлого удара не зажила и опять на это самое место напасть. Сел Василий в сырую осоку, закатил глаза, наблюдая ими неприятную цветную круговерть и стал мысленно клясть судьбу-злодейку и подлую бабу.
Пока Подколодный разбирался со своей головой, Еремей с незнакомкой свернули с проезжей дороги на чуть приметную тропку и торопливо скрылись в лесу.
— Ты кто такая? — спросил Чернышев у женщины, когда опасность, по его мнению, уже миновала.
— Курилова я, Настасья, — исподлобья глянув на спасителя, ответила баба и стала торопливо поправлять платок. — В Москву мне надо. Очень надо. Отпусти меня мил человек.
— Так и мне в Москву надо, — развел руками Чернышев. — Вместе пойдем. Вдвоем сподручнее и веселее.
— Нельзя со мною идти, — потупила взор Настасья. — Беглая я.
— Как так беглая?
— А вот так. Беглая и всё тут.
Женщина фыркнула, будто испуганная кошка и стремглав бросилась в заросли молодой малины. Еремей за ней. Чего вдруг на него такая блажь напала? Спроси его кто в тот миг, не ответил бы. Ладно бы за красавицей какой побежать, за Анютой, например, а то ведь так себе бабенка, как говорится: «ни рожи, ни кожи». Молоденькая, правда, а в остальном, ничего особенного. И вот тебе на, побежал. Не под каким видом не следовало за вздорной бабой бежать. Своих дел невпроворот, и так уж задержался невесть на сколько дней, а тут еще с ней упрямицей возись. В Москву-то надо бегом уж бежать, а он за бабами по малине скачет. Не дело мужик затеял. А всё от чего? Душа у него на редкость добрая была, да только вот беда, проявить перед людьми эту доброту совсем негде было. На службе нельзя, там дело серьезное. Дома тоже особо с добротой своей не разгуляешься. Жену из узды, ни под каким видом выпускать не положено, а мальчишек жалко. Привыкнут они дома к доброму отношению, а как в жизнь пойдут, так и обломаются сразу. Не любит жизнь тех, кто к добру привык. Гнет их жизнь в три дуги и не просто гнет, а насмехаясь да еще с удовольствием. Вот так и лежал в душе Чернышева спрессованный пласт невостребованной доброты. Крепко лежал, а последнее время прорвалось там что-то. Сперва Анюту пожалел, а теперь вот, обдирая лицо колючими малиновыми ветвями, догнал строптивую беглянку.
— Ты это, того, — ухватив за рукав, резко дернул на себя испуганную женщину кат. — Ты бегать кончай, и вместе пойдем. Пропадешь ведь одна. А я тебе плохого ничего не сделаю.
— Нельзя нам с тобой, — заморгала белесыми ресницами Настасья. — Никак нельзя. Я же тебе сказала, что беглая я.
— Я тоже беглый, — буркнул Еремей, сглатывая неизвестно откуда взявшийся в горле комок. — Меня тоже ищут. А ты одна в лесу пропадешь. Пошли вместе.
Настасья неожиданно всхлипнула неизвестно отчего, прижалась лицом к Еремеевой груди и зарыдала в голос. Так жалостливо зарыдала, что у Чернышева жалостливый комок к горлу подкатил. Гляди того, сам мужик заревет.
— Ладно, ладно, — успокаивал испуганную женщину кат, поглаживая, будто малого ребенка по голове, — будет мокроту-то разводить. Пойдем уж.
Скоро они вышли на торный путь, и, смешавшись с торговым обозом, пошагали по пыльной уже дороге.
— Слышь-ка дед, — спросил Чернышев, шагающего рядом старика, — до города далеко тут?
— Да рядом Тверь милок, рядом, — судорожно замотал спутанною бородой старик, указывая вперед корявой клюкой. — Сейчас на берег реки выйдем, а там уж и до города рукой подать. Здесь она родимая, а значит, и до Москвы уж недалече осталось. Тверь — она ведь в Москву дверь. Так у нас в народе говорят.
Когда вышли к реке, народ заволновался.