Поезд нырнул во мрак, они ехали через туннель, пробитый в скалах. Если Фрэнк все-таки приедет в Ути (потому что Тори проснулась и, услышав ее слова, что это девичник, сонно запротестовала, что Фрэнк тоже должен поехать), если он все-таки приедет, Вива должна четко понимать, что его интерес к ней носит братский характер, что он просто стремится ее защитить. Или что он приедет, чтобы повидаться с Розой и Тори – как самонадеянно с ее стороны считать, что она пуп земли и что все вокруг делается исключительно ради нее. Что бы ни случилось, она не намерена терять над собой контроль, тем более с таким позорным итогом, как в случае с Уильямом. Она должна это твердо знать.
Поезд снова выскочил на солнечный свет, паровоз издал пронзительный гудок, и Вива открыла глаза. Полная молодая женщина, сидевшая напротив, стучала деликатно, но настойчиво по ее колену. Она вынимала еду из пакетов, лежавших на ее коленях – орехи и жареный нут, маленькие, страшноватые на вид оладьи, оставлявшие масляные круги на коричневой бумаге, в которую были завернуты.
– Поешьте с нами, – предложила женщина. Ее одежда и сандалии были дешевые; ее улыбка светилась счастьем – ведь она предлагала еду совершенно чужим людям.
– Спасибо. Вы очень любезны, – ответила Вива. – Куда вы едете?
– Мы жили недалеко от Бомбея, а теперь едем в Кунор, это возле Мадраса, – сообщила женщина. Они намеревались побывать у родственников, а еще надеялись увидеть Ганди-джи. – Сегодня я проснулась рано, чтобы приготовить эту еду. – Она не видела никакого парадокса в том, что угощала англичанок. – Это бомбейские деликатесы, пожалуйста, попробуйте. – Она развернула еще
Проснулась Тори и открыла один глаз.
– Вива, – сказала она, приятно улыбнувшись женщине, – если я положу это себе в рот, из него хлынет нечто другое.
Вива взяла оладью и разжевала ее.
– Вкусно, – сказала она женщине, – но, к сожалению, моя подруга болеет. Хотите наш сэндвич?
Она развернула сверток, который они приготовили утром – сэндвичи с сыром и маринованными овощами. Женщина отвернулась, явно смущенная. Возможно, ее религия не позволяла есть пищу неприкасаемых. «Здесь так много возможностей сделать что-то не так», – подумала Вива.
Когда они покончили с едой, женщина вытерла руку Вивы влажной фланелью, лежавшей в ее сумке, потом показала на толстую девочку лет пятнадцати, которая сидела рядом с ней и флегматично ела. Дочка, сказала она, хочет спеть для вас. У нее хороший голос; она может петь четыре часа, не переводя дыхания. Поясняя свои слова, мать положила руку на грудь и мощно вдохнула воздух.
– Ты должна выразить свой восторг, когда я скажу тебе это, – заявила Вива Тори. – Эта девочка собирается спеть для нас, и это большая честь.
Девочка направила свои огромные бархатные глаза на Виву и, набрав в грудь воздуха, запела. Ее голос звучал высоко, чисто и печально.
Виве удалось выхватить на слух лишь несколько слов: я обожаю, ужасное отчаяние, я люблю, я хочу.
– Это любовная песня из кино «Зита и Рам», – объяснила ее гордая мать. – Это ее подарок для вас.
Девочка, без тени смущения увлекшаяся пением, подвинулась к Виве так близко, что Вива могла разглядеть гравировку на ее носовом кольце и даже дрожащие гланды. «Мы такие разные, – думала Вива. – Ты можешь жить тут сто лет, но никогда не научишься их понимать».
Мелодия взмыла ввысь и перешла в пронзительный, жалобный стон, снова пробудивший у Вивы мысли об Уильяме и о невозможности счастья.
За две недели до того как они расстались, он привез ее в маленький отель под Эдинбургом. Там он сказал ей, скорее с сожалением, чем гневно, что считает ее, как он выразился, «одержимость» работой нелепой и не желает ее терпеть.
(Только потом она выяснила, что ее работа была ни при чем. У него в Бате была другая женщина. Как-то вечером она в истерике позвонила Виве и сообщила, что Уильям обещал на ней жениться.)
Но в ту ночь в отеле «Бучан» он ласково, но твердо дал ей от ворот поворот: она молодая, да и сирота, без родителей, но жизнь продолжается, и никогда фортуна не повернется к ней лицом, если Вива останется такой замкнутой и некоммуникабельной. Он рад за нее, что ей нравится труд писателя, но, если она позволит ему сказать откровенно: синий чулок, замкнутый на своей персоне, никогда не будет привлекательным для мужчин.
Она рыдала, но это были не слезы раскаяния, а скорее слезы недоумения и злости. Потом он сказал, что думал только о ее благе. В постели, когда он занимался с ней любовью, она простила его, не решившись заглянуть в черный мрак одиночества, который, как она чувствовала, ждал ее за дверями холодного отеля.