Когда поэты говорят об Ахиллесе, они кое о чем не упоминают: стараются не вдаваться в подробности относительно того, как часто он плакал на груди у Патрокла и какими сопливыми были эти слезы. Они довольно невнятно говорят о том, как раскисали мирмидоняне, распевая хором песни о братской любви и о разнице между тем, чтобы мужественно шлепнуть соседа по бедру и нежно погладить его ногу. И они совсем не упоминают о том, как Ахиллес довольно неуклюже махал мечом, пока учился, или как он однажды стукнул себя по голове собственным копьем, пытаясь красиво вращать его легким движением падающей с платана крылатки, потому что работать над своим героизмом – это так неизящно. Героизм, если верить рапсодам, – это врожденное качество, и идея о том, что мужественным приключениям предшествует пятнадцать лет подготовки, потянутых мышц и упражнений с детским луком, нарушает общую атмосферу доблести.
Представления Телемаха о том, что такое быть героем, почерпнуты от рапсодов, а не от отца. А они уверяют, что Одиссей уже в тринадцать лет мог голыми руками завалить дикого вепря, одновременно обводя вокруг пальца самого Гермеса и сочиняя эпические поэмы на морскую тему. А вот я, для которой время – лишь завеса, которую можно отодвинуть, словно облака, рассказала бы ему, что самое лучшее юношеское стихотворение Одиссея было таким:
Конечно, Пенелопе на руку, что поэты поют более занимательную версию жизни Одиссея. Иногда она даже тайком доплачивает им, чтобы они добавили строфу-другую типа «трам-пам-пам, и, когда он вернется, трам-пам-пам, то убьет всех, кто осквернил его дом, трам-пам-пам, о могучий Одиссей». К сожалению, Телемах не знает о коварстве матери и вместо этого слушает старуху Эвриклею, которая ему рассказывает, как Одиссей в два года загрыз ядовитую змею, а в пять – говорил на трех языках и уже видел сон про орла, а это точно признак величия.
Телемах ни разу не видел во сне орла, хотя, Аполлон свидетель, он очень старается.
А теперь он сидит рядом с чужеземцем из далекой страны, и его охватывает ужасное подозрение, что, в отличие от героев древности, недоумка Геракла и всех, кто благословлен богами и поэтами, он, Телемах, сын Одиссея, будет вынужден действительно постараться, если хочет выжить. Не будет ему ни дара сверхъестественной скорости, ни легкого танца меча, ни умения составлять изящные речи. Не будет ему роскоши какого-нибудь олимпийского похода – найти руно, убить мать, – чтобы доказать свое геройство. Вместо всего этого его ждут морские разбойники и жестокая схватка на морском берегу, полночные заговоры и пьяные насмешки мужчин, желающих стать его отцом. А если он хочет остаться в живых, то должен вставать каждое утро и бежать, пока не кончатся силы, и каждый вечер учиться воевать, и признавать – как это бесит его! – признавать, когда совершает ошибку.
Наступает миг кризиса.
Я поднимаю взгляд на небо, удостовериться, что Афина не смотрит сейчас; если она и смотрит, то хорошо спряталась.
Я сажусь рядом с Телемахом – слева богиня, справа чужестранец – и беру его руку в свою.
«Давай, мальчик, – шепчу я ему на ухо. – Вот она, твоя возможность повести себя не по-идиотски».
У него в сердце поэты поют о великих подвигах. Есть там и место, где должен был быть его отец, но его заполнили истории о других мужчинах, рассказанные женщинами, создававшими образ отца, которого никогда не могло существовать, который никогда не мог быть живым человеком.
«Ты герой, Телемах?»
Я приближаю уста к его уху и задаю другой вопрос: «Ты мужчина?»
Кенамон говорит:
– …в общем, люблю рыбу, ее можно очень хорошо приготовить, но там, откуда я родом, рыбы не так много, и к такому питанию трудновато привыкнуть, и получается, что…
Телемах выпаливает:
– Ты научишь меня?
Кенамон поворачивается и спрашивает:
– Что?
– Ты научишь меня сражаться? Ты говорил, что был воином, а Пейсенор… он не очень… А отец не успел показать мне, как пользоваться его луком.
У него дрожат губы, будто он ребенок, застигнутый рядом с разбитым горшком. Можно ли быть мужчиной и быть ранимым? Может ли мужчина попросить подмогу, может ли мужчина обратиться к другому мужчине за помощью? Ведь Одиссей молится Афине, падает ниц и рыдает – и как же ей нравится, когда он призывает ее имя.
– Но ополчение… – говорит озадаченно Кенамон. – Я думал, Пейсенор…