Чем глубже я разгребал, тем было тяжелее; хотелось всё бросить и бежать назад, откуда продолжали что-то кричать. Но я видел Январжона, не теперешнего, с посиневшей рукой, а того, на любимом своем ведре: напра-во! нале-во! Сигаре-ты! Сигаре-ты! Сейчас будут, брат, будут сигареты, не возмущайся.
Ветер густел, армия снежных песчинок проносилась вокруг, я уже плохо видел, что нахожу руками. Последним из видимого мира была стопка книжек «Как я пришел к Богу, или Вера и Бизнес» и ледяной комок супов быстрого приготовления. Дальше стало темно, снег глаза залепил. И залепил рот, когда я попытался крикнуть о помощи.
Но всё-таки мне повезло.
Когда я сделал последний разгребающий рывок, пальцам вначале стало тепло, потом и глаза, приоткрывшись, заметили снизу какой-то свет. Разбросав из последних сил пакеты, пакетики, книжки, я увидел ее.
Звезду.
Это была могила отца, я узнал ее по Звезде. Теперь можно было не беспокоиться, здесь не замерзну. От Звезды шло такое тепло, что снег не бил в лицо, и глоток света вошел в меня и растекся, согревая.
Я лежал лицом к Звезде и разговаривал, очень хорошо разговаривал. Благодарил в основном. За все. И еще мать благодарил за счастье, хотя она, наверное, сейчас не слышала, кормила своими курами Январжона, и его я тоже благодарил. А Звезда отвечала.
Потом буран стал стихать, проступило небо с последними звездами ночи. Недалеко появились голоса солдат, я прислушался.
А он в эту сторону побежал? В эту, кажется; ты помнишь, как его звали? Нет. Слушай, какие-то приметы у него были? Были, внизу сказали на спине посмотреть. А что на спине? «Ночь коротка». Что? Надпись такая: «Ночь коротка». Не слышу…
Они подходили, два прекрасных белых солдата.
Бюро «Сальери»
– Пап, а кто это?
Несколько человек стоят с плакатами и зонтиками. Родственники? Кто же еще… И из местного союза тоже подошли. Плакаты мокнут, некоторые со стихами.
– Поэты.
Пауза, только шаги.
– Пап, поэты… это кто?
Участок им тут выделили в тридцатые.
Был тогда первый секретарь, съездил на совещание в Ленинград, погулял по «Литераторским мосткам» и вернулся с идеей. Чем наш город, товарищи, хуже «колыбели революции» (аплодисменты)? Мы тоже на болотах строимся и тоже многого чего колыбель (аплодисменты)!..
Постановили выделить участок.
Небольшой, но отдельно им, на месте бывшего собора. Сначала парк собирались с фонтанами, потом решили, что мертвые, правильно захороненные литераторы для местной культуры важнее. Участок обнесли оградой, озеленили и стали на нем хоронить.
– Пап, а чего они тут стоят?
Пикет уже позади, идем по лужам вдоль ограды. В завитках ограды застряла листва.
– Протестуют. Протест выражают. Несогласие.
– Как я утром?
– Что?
– Как я утром маме? Ну, айфон что отобрала…
Позади громко пискнуло, кто-то откашлялся в микрофон. «Люблю родимые просторы!» Это из Савелия Дроздова, классика. Лежит прямо у входа, памятник в виде раскрытой книги. Тут у многих такие, с книгами, только поменьше. Есть и в виде чернильницы, с бронзовым пером, кое-где отломанным.
«Твоих берез густые кудри!»
Зашумели вспугнутые птицы. Покружили над верхушками дубов, повозмущались и осыпались обратно.
– Па-ап! Ты меня не слушаешь… А для чего они протестуют?
– Н-у…
– У них тоже забрали что-то, да?
– Пока еще нет. Только хотят.
Хотят, давно хотят. Еще в начале девяностых хоронить только в виде исключения стали: места для вас, товарищи писатели, в вечности уже нет. Почти у каждой могилы вначале дубы высаживали; каждому хотелось лежать по-лермонтовски, чтобы над ним темный дуб склонялся и шумел; дубы со временем и разрослись. И город разросся, теперь уже это самый центр, три шага до мэрии.
«Твоих заводов дым веселый!»
Птицы покаркивают, но не взлетают. А те дочитали Дроздова, пошелестели в микрофон бумагой и начали кого-то другого.
– Па-ап!
И за руку – дёрг. Ну что?
– А я вспомнила, кто такие поэты. Это кто стихи пишет.
– Правильно мыслишь.
– Только я не помню… Только не помню, зачем они их пишут?
А ведь знал я одного поэта, здесь неподалеку жил.
С женой, тещей и толстой белой кошкой.
Талант у него был интересный, даже зарабатывать им пробовал.