Я поднялся с койки и пошел с пиратом и Апостоли в каюту больного. Я узнал юношу, которого ранил топором. Ему было лет восемнадцать-двадцать, он обладал красивой внешностью, черными волосами и смуглой кожей. Губы его посинели, раненый едва мог говорить, иногда только жаловался и просил пить. Я подошел к нему, поднял покрывало и увидел, что он залит кровью. Рана была продольная, на верхней наружной части правого бедра. Я сразу понял, что она не могла повредить артерии, и это дало мне надежду на успех, притом я знал, что продольные раны не так опасны, как поперечные.
Я повернул больного на спину и обмыл рану самой свежей водой, какую только смогли найти. Очистив ее от крови, я положил бинты во всю длину и перевязал так, чтобы разверстые края раны сошлись. Потом я велел поднять больного на полотенцах, чтобы переменить под ним постель, обагренную кровью, и предписал самую строгую диету. Надеясь, что раненый проведет ночь хорошо, я попросил позволения уйти, потому что после такого тяжелого дня мне самому необходим был покой. Капитан тотчас согласился, и мы условились, что если с больным что-нибудь случится, то меня тотчас разбудят.
Я ушел в каюту, и мы остались с Апостоли одни. Мы снова крепко обнялись, как люди, которые расстались навеки, но каким-то чудом снова встретились, потом я спросил о нашем экипаже. В живых остались только тринадцать матросов и пятеро пассажиров, всех раненых с обеих сторон побросали в море, и в числе их был и несчастный штурман. Шкипера нашего помиловали, он рассказал, что драться решили без его согласия и что в решительную минуту он всех спас, затопив порох. Апостоли подтвердил его показания.
Когда мой товарищ окончил рассказ, я лег и заснул крепким сном. Часа в два я проснулся, вспомнил о раненом, и хотя меня не звали, я встал и пошел в каюту капитана. Он и не думал ложиться, сидел подле сына и беспрестанно смачивал его рану. Лицо его, столь свирепое и страшное в минуту битвы, приняло выражение трогательной нежности: это был уже не грозный атаман пиратов, а отец, трепещущий и покорный. Увидев меня, он подал мне руку и знаком попросил, чтобы я не разбудил больного.
Молодой человек спал спокойно, потому что ослаб от сильной потери крови. Я прислушался к его дыханию: оно было слабое, но ровное. Никогда не видел я ничего прекраснее этого бледного лица, обрамленного черными волосами. Все шло хорошо, я успокоил отца, но, несмотря на мои советы, он никак не соглашался отойти от постели больного. Я опять ушел в свою каюту и спокойно проспал до восьми часов. Потом возвратился к Фортунату. Он уже не спал, а страдал от лихорадки – так всегда случается при серьезных ранениях. Я велел давать ему питье, а сам пошел к Апостоли.
Увы, его состояние оставляло желать лучшего. Во время боя его поддерживало воодушевление, потом пламенное желание спасти меня, и он превозмогал слабость, но это усилие окончательно истощило его силы. После того как я вечером ушел от него, у него начался сильный кашель, потом открылось кровотечение, затем началась лихорадка, и утром он был столь слаб, что уже и не пытался встать. Знания мои в медицине так далеко не простирались, и я не смел уже больше лечить его. Я советовал только разные невинные средства, которые обыкновенно предписывают безнадежным больным, чтобы вселить хоть какую-то надежду. Я остался с ним, потому что развлечение было для него полезнее всего.
Тут только вполне открылась мне эта ангельская душа. Как обычно бывает при чахотке, он нисколько не чувствовал опасности своего положения и воображал, что у него привычная лихорадка, которая начинается бог знает отчего и проходит без всякой видимой причины. Я не покидал его весь день, все это время он говорил мне только о своей матушке, сестре и отчизне – никакая другая любовь еще не вытеснила из его юного сердца этих чистых чувств. Душа его была подобна прекрасной лилии, которая только начинает распускаться, источая нежный аромат.
Вечером я вышел на палубу. Оба судна, в которых подправили все, что было возможно, шли рядом милях в двух от берега, который я тотчас узнал, потому что уже видел его, когда мы заходили в Смирну за лордом Байроном: это был остров Хиос. Сколько странных происшествий случилось, с тех пор как я месяцев пять назад проходил по этим местам на «Трезубце»!
С момента своего появления на палубе я заметил, что на меня смотрят с большим почтением: дело в том, что пираты, считая меня искусным врачом, питали ко мне глубокое уважение, как это всегда бывает на Востоке. Я не видел ни одного из матросов или пассажиров «Прекрасной левантинки» и догадался, что их перевели на фелуку. Пробыв с час на свежем воздухе, я вернулся к Апостоли. Он даже не спросил меня, где мы находимся. Разумеется, я не сказал ему, что мы миновали Хиос и, следовательно, Смирну. Казалось, что душа его, собираясь на небеса, и не заботилась о том, куда везут тело, в котором она еще заключена.