– Ah, Dieu! – вскричал снова Чаров исступленно, остановясь перед Саломеей, – если я буду угождать женщине, ухаживать за ней, ни о чем не думать кроме ее, – что это значит?
– Волокитство, – отвечала Саломея равнодушно.
– Если я отдам ей все, что у меня есть, – что это будет значить?
– Это будет значить, что вы думаете купить ее любовь ценою вашего состояния.
– Только? А если я буду считать ее божеством, истязаться, исполнять все женские ее причуды? Что это будет значить?
– Вашу собственную, мужскую причуду.
– Больше ничего?
– Ничего.
– А если я предложу ей себя, свое имя, все, все, все, душу, жизнь… Ну, еще что?
– И все это будет значить, что вы хотите добиться только до права сказать бедной женщине: «Ступай! довольно! надоела!»
– Ууу! – вскрикнул Чаров, схватив себя за волосы и бросясь на диван ничком.
Молчание продолжалось несколько минут.
– Что ж, продолжайте ваши доказательства любви, – сказала Саломея насмешливым голосом.
– Довольно! – крикнул Чаров, вскочив с дивана. Саломея вздрогнула.
– Gr?goire! [234]
– произнесла она тихим, смягченным голосом. Чаров не отвечал. С какою-то стоическою твердостью он взял сигару, закурил и стал против окна.– Теперь, я думаю, вы поняли себя и как отзываются в вас мои слова и чувства, – проговорила Саломея обиженным тоном, вставая с места, – теперь вы, надеюсь, позволите исполнить мое желание.
Ни слова не отвечая, Чаров продолжал смотреть в окно.
– Я вас просила позволить мне послать человека нанять мне дом.
– Извините, у меня нет человека для подобных рассылок.
– В таком случае… я обойдусь и без этого одолжения…
И Саломея вышла из гостиной.
Чаров пошел следом за ней в уборную.
Торопливо надела она шляпку, накинула на себя бурнус.
– Эрнестина! – вскричал Чаров, схватив ее за руку.
– Позвольте мне идти?
– Ни за что!… Ты моя!…
– Я не ваша!
– Моя, во что бы ни стало!… Ну, помиримся.
– Я не ссорилась.
– Ну, повтори, как ты меня назвала, повтори тем же голосом: Gr?goire!
– К чему это?
– Ну, повтори, умоляю тебя.
– Довольно того, что я один раз забылась!
– Какая ты странная: сомневаться в моей любви!… Послушай! я не люблю долго думать; завтра же мы едем в деревню.
– Для чего?
– Для чего!… – проговорил Чаров, смотря страстно Саломее в глаза и целуя ее руку, – для того, чтоб ты не сказала, что тебе неприлично ездить со мной прогуливаться.
– Grйgoire, – произнесла нежно Саломея, – велите запрягать кабриолет.
– Для чего? – спросил и Чаров в свою очередь.
– Поедем в парк; мне нужен воздух; у меня болит голова.
– Эрнестина! – вскрикнул в восторге Чаров.
Известно, что в природе все, что живет, что молодо, то растет; что в зрелом возрасте, то
Летом в городе душно, жарко, невыносимо. Пойдем подышать свежим деревенским воздухом, пойдем от пылу страстей подышать прохладой благодати. Да ты, душа моя, не утомишься ли от похода за деревенским воздухом? Ведь он теперь за тридевять поприщ от города: десять поприщ надо пройти по раскаленной каменке, да три в вихре пыли от тысячи колесниц, наполненных
Экипажей-то, экипажей! народу тьма-тьмущая! а пыль-то, пыль, господи! Дохнуть нельзя; родного перед носом в лицо не узнаешь!… И музыка была, трубили, трубили… а как пошел дождь – ну, барыни-то все с славной фалбарой домой поехали!… хохочут, и мы хохочем.
А какая пыль от Тверских ворот до парка и в парке. Вот пыль! такой пыли нигде нет, разве в Сахаре, когда поднимется самум. И что за роскошная картина смотреть вдоль шоссе на заходящее солнце: точно в Питер катит на паровозе, само воду в котле кипятит, раскалилось, как уголь, мчится себе, а следом огненная туча.
В один прекрасный вечер число пользующихся пылью парка было необыкновенно велико. Два ряда экипажей тянулись мимо вокзала. Там раздавались песни цыган. Около перил, по тротуару, толкалась публика; преклонные лета сидели на скамьях и стульях под деревьями; цветущее юношество болтало. Иной мудрец сказал бы, что все это глупость, безобразие, и в справедливом гневе отправил бы публику, гуляющую под самумом Сахары, за лунный хребет на съедение африканским львам, тиграм и шакалам; но странен мудрец, который ропщет на