– Ты меня не любишь! ты не считаешь моего своим!…
– О, теперь я вижу, что ты моя, что твоя любовь беспредельна!… прости же за недоверчивость!
– Сколько же тебе нужно, друг мой, денег? вот ключик от шкатулки… отдай им поскорее!
– Да, и поедем поскорее отсюда! Мерзавцы, рады, что получили право содрать с меня сколько хотят! – сказал Дмитрицкии, вынимая из шкатулки деньги.
– Это я виновата.
– Полно, пожалуйста; ну чем ты виновата, что не знала условий; да и такие ли есть: например, я бы сел играть в карты – а ты, из удовольствия всегда быть со мною, вздумала бы сесть подле меня или даже стоять подле стола – просто беда: тотчас подумают, что ты пятый игрок и крикнут: «Под стол, сударыня!» Вот и причина дуэли.
– О, я уверена, что ты не играешь в карты!
– Напротив, играю и большой охотник.
– Нет, cher [61]
, я не верю тебе; ты поэт, известный литератор, ты не бросишь время на карты, ты посвятишь его любви и вдохновению.– Нет, душа моя, об литературе мне больше ни слова не говори; а о поэзии ни полслова, – я тебе запрещаю.
– Почему же, друг мой?
– Ни почему, так, запрещаю без причины.
– Это странно! мне ты не хочешь сказать.
– Чтоб сказать, надо объяснить причину, а причины нет: что ж я тебе скажу?
– Не понимаю!
– Ну, и слава богу.
– Такой известный поэт и так вооружен против литературы.
– Известный? неправда! Ты что читала из моих сочинений?
– Ах, да мало ли… я и не припомню заглавий…
– Да, конечно, заглавия произведений известных сочинителей очень трудно припоминать, потому что у них всегда какие-нибудь мудреные заглавия; ну, а не помнишь ли так что-нибудь, какую-нибудь тираду из моей поэмы?
– Ты таким тоном говоришь, что я, исполняя твое запрещение говорить о литературе, умолкаю.
– Увертка бесподобная, истинно светская! Видишь ли, душа моя, что причина сама собой объясняется: ты не читала моих сочинений, потому что я ничего и никогда насочинял.
– Ах, оставим, пожалуйста, разговор о литературе!
– И прекрасно: взаимное запрещение. Едем, едем, путь далек!
До Киева особенных происшествий с нашими беглецами не случилось. В Киеве Дмитрицкий остановился в гостинице у жида. Тут он дышал свободнее, как человек светский, который приехал домой, где имеет уже право сбросить с себя все одежды приличия и быть тем, чем он в самом деле есть: сбросить все прикрасы с грешного тела и посконной души, все чужие перья, несвойственную любезность, принужденную улыбку, терпимость и угодливость, мягкий голос, все признаки ума, познаний и свойств человеческих, и – явиться в своих четырех стенах, с успехом или неуспехом, с сытой или проголодавшейся душой. Тут, как ловчего кречета, кормит он ее сырым мясом всего окружающего. Она клюет сердце всех домочадцев и всей челяди. От этого корму ему убытку нет; сердце каждого человека, как у Прометея, выклеванное днем, заживает во время ночи [62]
. А кто же из окружающих какого-нибудь жирного или желчного Юпитера не Прометей? Кто похитил, хоть ненароком, миг его спокойствия, тот и Прометей.У Дмитрицкого не было ни чад, ни домочадцев, у него в зависимости была только Саломея Петровна; но она была такое грандиозное или, по-русски, великолепное существо во всех своих приемах, такое тяжелое, натянутое, надутое, напыщенное, приторное, что Дмитрицкий во время дороги часто вскрикивал:
– Фу! какая обуза! мочи нет! – и, расправляя свои члены, потягивался.
– Ты устал, mon ami [63]
, от дороги? – повторяла нежным голосом Саломея.– Устал, душа моя, всего разломило, голова одурела! Приехав в Киев, он вскрикнул:
– Фу! здесь надо отдохнуть; ты покуда распорядись всем, а я пойду похлопочу о найме дома, потому что действительно неприятно стоять в трактире.
– Ты всегда поздно соглашаешься с моими словами, – заметила Саломея, – но зачем же тебе идти самому, пошли кого-нибудь – я умру со скуки.
– Кстати, я озабочусь о поваре, который бы умел готовить для тебя французский стол.
– Ах, да, я совсем не могу кушать того, что здесь подают.
– Знаю, знаю; я видел, что ты только из угождения мне не умерла, друг мой, с голоду. Но я распоряжусь, чтоб сделать твою жизнь раем. Прощай, мой ангел, на минутку.
Минутка тянулась за полночь. Саломея в отчаянии; она разослала всех факторов, состоящих при гостинице, и всех жидков, предлагающих путешественникам свои услуги с улицы, через окно.
Жиды-факторы такой народ – на дне моря отыщут все что надо и кого надо.
Все они по очереди отыскали Дмитрицкого в одном из номеров другой гостиницы, в честной компании; все по очереди докладывали ему, что, дескать, барыня, васе благородие, прислала за вами. Всем было ответ:
– Убирайся, проклятый жид, да если ты скажешь, что нашел меня, так я тебе вместо вот этого полтинника рожу переверну на затылок, слышишь? Ну, пиль, собака!
Жид брал деньги и возвращался к Саломее Петровне с докладом, что не нашел барина.
Десятому посланцу, прибывшему уже около полуночи, Дмитрицкий велел сказать барыне, что барин в гостях у графа Черномского, ужинает и сейчас воротится.
Саломея успокоилась; но, верно, ужин долго продолжался, потому что Дмитрицкий воротился перед рассветом.